Через неделю после начала событий пройти стало никак невозможно и бои начались на подступах, у ближайших станций подземки. Краснопресненская, Смоленская, позже — Пушкинская.
«Душманы!» — кричал омоновцам парень с кровавым узором на лице и по всей тельняшке. Незнакомый панк с близкого расстояния швырнул что-то в цепь «космонавтов», вдавливавших толпу в метро, запутался в пальто, упал, все шли по его голове. Дедулю с красным флажком, отчаянно кинувшегося прямо в щиты, метнули в подземный переход с очень опасной для жизни высоты. Дальше я ничего не видел, потому что пришлось лечь на асфальт с руками на затылке. Если ты поднимаешь голову, на неё опускается дубинка («демократизатор» — всё тот же простой митинговый юмор), сапог или ребро дюралевого щита. Сахарный хруст чьих-то шейных позвонков под тяжелой армейской подошвой совсем рядом — это звук, после которого отдельные слова про демократию тебе уже никогда «правильно» не понять и не посмотреть на всё с позиций «примирения и согласия». А вот сочетание слов «гражданская война» становится осязаемым, как «деревянный стол» или «ржаной хлеб».
Народ, впрочем, быстро учился, и уже на следующий день я видел другого дедулю, метко тыкавшего стальным древком флага точно под шлем, в горло «космонавту». Попавшийся в объятия, придушенный студент ловко бил ногой по милицейскому колену и голени. Дело было не в том, что кто-то научил этих людей уличному бою, а в том, что они вдруг избавились от иллюзий и впервые увидели в милиционере того, кем он всегда и был, — противника. Государство на несколько дней перестало быть для них безличной, как погода или гравитация, силой, и оказалось тем, чем всегда и являлось, — машиной подавления, жующей всю твою жизнь от начала и до конца. Им было непросто, особенно старикам. Власть и справедливость слишком долго понимались советским сознанием как синонимы. Если смысл этих слов расходился, полагалось жаловаться всё той же власти, добиваться, чтобы она обманывала их лучше и не допускала никаких сомнений на свой счет. И теперь вот, в этой исторической трещине, когда власть под вой сирен и хруст скелетов окончательно отдавалась новой буржуазии, родившейся из номенклатурного чрева, она ненадолго распахнула на своём вечно прекрасном лице бездонную, механическую, воняющую гибелью пасть. У меня не может, а точнее, не должно быть общих интересов с тобой и теми, кого ты защищаешь, — запоминал я, глядя в упор на шнурованные сапоги омоновца, — даже если вдруг временно совпадут, все равно это будет означать совершенно разные вещи для каждого из нас.
От всего этого у меня на губе выскочила лихорадка, заныла голова, поднялась температура и на сутки-другие я перестал интересоваться политикой, а потом пошел в ЦДХ. В Центральный дом художника я ходил наугад, а не на кого-то. Попадал случайно на лианозовцев, Дали, Бойса, ярмарку русских сувениров или концерт «Несчастного случая». Нравилось само место. Можно сесть незаметно в зале с непопулярными картинами про мартеновские печи и привольные степи и выпить, не звеня бутылкою, пивка. Накануне мне по телефону севшим голосом поведали, что на Смоленской стреляли в людей, сейчас пылают баррикады, а между ними возникла автономная зона, которой никто, кроме восставших, не управляет. Я никуда не поехал. Не переспросил даже, кто со мной и откуда говорит. По телевизору я смотрел, растворяя в стакане аспирин, погоду. Московский канал вывесил завтрашние градусы и осадки прямо на фоне баррикад у Дома Советов. Кто-то выколупывал булыжничек из Горбатого моста, поправлял мокрый флаг, грел руки у огня. По всему этому ползли цифры Гидрометцентра. Погода явно улучшалась. В этом прогнозе была тоска и чувство, что всё невыносимо затягивается. С одной стороны, городская география столкновений расползается от Дома всё дальше. С другой, эти валяния по асфальту длятся уже две недели и могут так вот длиться сколько угодно, раз уж баррикады стали для ТV обычным московским пейзажем. К ним привыкли.
Язык листовок в метро стал совсем диким. Ельцина называли фашистом и убийцей, а его режим кровавым и гестаповским. Когда я вышел к ЦДХ из Октябрьской, то понял, что сегодня будет день без живописи. Такого количества людей я не видел с тушинского рок-фестиваля. Голова демонстрации уже ворочалась на Крымском мосту, хлопали и трещали выстрелы, зло плясали знакомые флаги над тысячами затылков, фигурки в форме пятились, потом побежали, бросая щиты. Демонстрация удовлетворенно ревела и набирала скорость. День был ясный, сухой и солнечный. Пронзительно синело небо. Именно такой цвет я любил больше всего в ЦДХ на непопулярных картинах. Кобальт. Меня примагничивала эта, уходящая в центр, ревущая голова, и я зашагал к ней, одолевая лихорадку и забыв о выставочном искусстве.
Когда я нагнал хвост событий, пала уже вторая линия милицейской обороны и повсюду началось паническое отступление людей в форме. Ментов разоблачали, в смысле, снимали жилеты-каски, отнимали дубинки-щиты. Садовое кольцо у Парка культуры и Смоленской превратилось в проспект разбитых телефонных будок и граффити. «СССР» конечно же, серп и молот, «Банду Ельцина под суд!». Эта «банда Ельцина» казалась глазу нестерпимо вульгарной, но позже я смирился, узнав, что Тимоти Лири называл «Бандой Никсона» команду этого президента, а Хантер Томпсон писал о «Банде Рейгана».
Вполне на вид благопристойные граждане в лыжных шапочках резвились, стуча трофейными дубинками в щиты, как в тамтамы. Ребенок в свитере с ромбом «Спартака» нёс солдатскую каску на грязной деревяхе. Каска от этого нерешительно кивала во все стороны. Озаряя тоннель, догорал армейский грузовик, в котором сюда привезли милицию. Жарко подходить.
«Вышли мы как-то на улицу,
Взяли с собою флаг,
Настроены все решительно,
Как будто вступаем в брак!
Да и вообще, да и вообще, да и вообще — Охуительно!»
— развлекался я рифмами, чтобы быстрее шлось. —
«Вот впереди милиция
Мешает нам тут ходить»,
— ну и далее в том же духе:
«молотить — увозить — сквозить».
Или, замедляя походку:
«И плеваться дрянью цвета слоновой кости
И, увидев в зеркале рожу, стонать от злости
И, кусая себя за жопу, чтобы не спать,
Дожидаться музу, чтобы её пинать
По комнате, в темноте. И месить ногами,
И, вцепившись в древко, бежать на улицу с дураками».
У мэрии, под домом-книгой, милиция уже отдавала всё сама. Камуфляжные баркашовцы для острастки стреляли в воздух из АКС. Перед красиво разбитым вдребезги стеклянным подъездом пенсионеры гневно пинали по асфальту каски или долбили ими по остекленным рекламным щитам. Прорвавшийся народ обнимался с теми, кто досидел «в блокаде», на баррикадах. По живому коридору из «книги» выводили московских чиновников. Под свист и мат. «В заложники их надо взять!» — подсказывал один коммунистический активист с сильной недостачей зубов во рту другому, в ушанке и квадратных очках с линзами толщиною в палец. Болтавшиеся у них на груди противогазы в сумках придавали товарищам сходство с гуманоидными насекомыми фантастического кино про жизнь на земле после техногенной катастрофы. «Живой щит из них сделать, пускай Ельцин в своих стреляет!» — не унимался беззубый, брызгая слепому в очки. Но Руцким и депутатами уже овладело барское прекраснодушие и всех, перекрестив, отпускали с напутствием: «Идите и более не грешите». Живых щитов не требовалось, потому что все собирались отныне только наступать. Иногда от пули в мэрии лопалось и осыпалось, вспыхивая в закатном солнце, стекло, но кто и откуда «шмалял», непонятно, и это воспринимали скорее как анонимный салют победы. Пресловутых грузовиков с оружием, с которых оно якобы раздавалось желающим, я так и не увидел. Возможно, они стояли с другой стороны Дома Советов. Но, скорее всего, их не было. Если бы оружия у народа было больше, всё повернулось бы иначе у Останкино, куда, распевая «любо, братцы, любо!», уже отправлялись первые грузовики с добровольцами. Спиральную проволоку делили на сувениры. Народ у парламента закручивался в эйфорические воронки. Пели «Варяга». Громкие голоса над площадью призывали брать телецентр и всё остальное. «Вырвать наркотическую иглу Останкино!» Командовать пытались неизвестные мне герои в бронежилетах, с мегафонами. Революция совершалась подозрительно быстро, как будто противник — это сон, который надо стряхнуть простейшим напряжением мышц. На флагштоке у мэрии лез в небо по шнуру ослепительно красный флаг. Я видел его первый раз в жизни.