Хотя чаще господа из спецслужб любили встречаться неформально, на свежем воздухе, когда ты выходишь из института на большой перемене между парами. Фильтруя базар, ты ведешь их к фонтану, но они за рукав, осторожно, без объяснений, влекут тебя от фонтана прочь. У фонтана им очень шумно разговаривать, и ты убеждаешься — твой голос сейчас пишется, накручивается, налипает на пленку в их карманах.
После своего первого допроса первокурсник взбирается подышать на крышу. Туда, где чёрный гудрон. Там подхватывает и, кажется, сейчас унесёт, будто ты – большой и легкий кусок пластмассы. Но не страшно, и вот почему: коммунизм будет людьми достигнут, время и пространство перестанут быть для человека проблемой. И с пространством и во времени человек сделает всё, что необходимо ему, как наместнику смысла. Это значит: всё и все под контролем. Это значит, на этой крыше, зимним вечером на ветру я наблюдаем ими и я нужен им, ведь иначе меня здесь просто бы не было. Мир в каждой секунде и сантиметре есть нечто, необходимое им, тем, кто однажды сверг власть секунды и сантиметра. От этой мысли я улыбаюсь, а на глазах – слезы. Ветер слишком сильно гладит глаза, хватает волосы, поёт в ушах. Ветер это они. Крыша, оттепель, моё дыхание и колонии звезд между торопливыми облаками – они. Я – они. Точнее, я с ними. Ещё и потому, что я о них знаю. Думаю о них. Ведь это моё знание тоже не случайность. Оно санкционировано ими. И значит, я должен о них помнить и думать. Значит, они доверяют мне. Это всё часть их плана по освоению дореволюционного прошлого.
С той крыши я спустился немного другим, узнавшим, что революционная диалектика это как метафизика, только гораздо круче. Всё равно, что сравнивать чистый наркотик с разбодяженным.
К годовщине расстрела парламента я написал статью-тост «Педигри пал, а мы еще нет!». Она вышла на первой полосе «Новой газеты» с редакционной шапкой, поясняющей, что газета, конечно же, не подумайте, к мнению автора не присоединяется. Я называл там октябрьское восстание «попыткой антиноменклатурной революции». По телевизору в тот же день («Пресс-экспресс») газету заклеймили «дающей слово сомнительным и криминальным молодым людям». К той же годовщине я придумал сделать пятиметровый черно-белый транспарант «Капитализм — дерьмо!». Его красиво сшила Ася, та самая, что строила со мной баррикады в самом начале и улетела в Америку, смотреть телевизор и рыдать. Транспарант надолго стал брэндом крайне левых. Вообще же я эти годовщины не любил и почти там не появлялся. Колокольный звон, слезливые припадки стариков, траурные портреты в руках родственников, откровения подавшихся в бизнес баркашовцев, бездарные речи тех, кто извлек из «событий» свой скромный политический капитал. Виктор Анпилов вспоминает у костра о том, как он видел сандинистскую революцию, работая корреспондентом в Никарагуа. Седая женщина рассказывает всем, как прятались от пулеметов под декоративным горбатым мостиком. На месте нашей изначальной баррикады, у памятника пролетариям столетней давности, навтыкали православных крестов. Действительно, при штурме здесь погибло больше всего людей. Мемориал из венков — цитат —— флагов — икон — фотографий погибших разрастался несколько лет. «Армия — кровавая сука!» — не дрогнула вывести рука советского патриота на заборе. В парке, где стоял когда-то бетонный Павлик, открыли деревянную часовню памяти жертв. Никто из громко выступавших на поминках не сказал вот чего: «Господа ельцины—филатовы—грачевы—ерины, нам не понадобится много бронетехники и больших дивизий, чтобы асимметрично, но достойно, ответить вам, ведь пули летают в любую сторону. А пуля стоит доллар или меньше. Мы не смогли выиграть историю, но можем лично отомстить за себя и своих мертвых».
Дважды ставший полюсом такого разного неповиновения Дом обнесли высоченным забором. Глядя на острые его пики, я всегда вспоминаю тот, самый первый, разбиравшийся, как детский конструктор, заборчик из 1991-го. А внутрь, после ремонта, быстро сделанного турецкими арбайтерами, переместили правительство, справедливо полагая, что невозможно себе представить такой ситуации, чтобы народ защищал действующих министров на баррикадах у костров. Мы справлялись с этой проблемой так: отсюда к центру стартовали наши запрещенные студенческие волнения-столкновения и доходили по Новому-Старому Арбатам, скандируя «Ельцина на хуй!» и «Вся власть — студентам!», аж до Манежа ценой вывихнутых костей и пробитых голов, одной из которых оказалась и моя.
Во время срочного турецкого ремонта Дом, упакованный в шуршащую обертку, как новогодний подарок, если близко подойти, романтично звучал на ветру, словно парусник. Я, кстати, жил здесь, на набережной, в престижной «сталинской» квартире, с двух до четырех лет. Мама недолго была замужем за склонным к битломании и тунеядству сыном советского генерала. И в окно было видно стройку. Здоровенный котлован. «Мама, что там копают?» — часто спрашивал ребенок. Но мама точно не знала, говорила про ледовый дворец.
Глава четвертая:
КАК Я БЫЛ АВАНГАРДНЫМ ХУДОЖНИКОМ
Вообще я ощущаю мир скорее эйфорически. Почти всё везде и всегда вызывает у меня энтузиазм или хотя бы лирическую симпатию. Чисто эмоционально. Отсюда солидарность с: «Абба»—«Несчастный случай»—«Дискотека Авария»—Псой Галактионович Короленко. Но, чтобы не превратиться в доброе растение, я оцениваю действительность строго наоборот, депрессивно: почти всё, везде и всегда как упущенное, искаженное, обреченное. Воспитывая себя чисто идейно, так сказать.
Кроме чувств и идей есть, правда, в голове еще и образы. Они-то откуда берутся? Как раз из возникающего напряжения, из шаткого равновесия между двумя, названными выше, симметричными схемами. Позитивные эмоции первичны и базисны, негативные идеи вторичны и противовесны, значит, образы неизбежны как невротическая демонстрация этого конфликта. Отдаться таким эмоциям может только улыбчивый идиот, довериться таким идеям — только перекошенный камикадзе. Иногда в зеркале я вижу парня с веселыми глазами и недобрым ртом. Художник — вот компромисс, с какого-то момента решаю я. На уроках рисования в школе узнаваемо у меня выходили только «саморазрушающиеся галактики». Поэтому я решил быть художником не просто, но авангардным. Мне думается, они внутри головы устроены похожим образом. И дальше я просто расскажу, как был авангардным художником. Никакого загруза больше не будет.
Берется несколько пособий для будущих врачей и несколько брошюр по разновидностям инопланетных рас. Разрезается и произвольно склеивается. На выпускном экзамене по мировой художественной культуре я выдавал их, точнее, ксероксы, за «раннего Энди Уорхола», о котором делал доклад. «Энди Варол» писали советские справочники. Хорошо, что даже в моей либеральной школе про Энди Уорхола в 1992-ом году знали не больше моего.
Коллажами из медицинских учебников дело, конечно, не ограничилось. Нужно было затусоваться с авангардистами. Я познакомился с Осмоловским и Гусаровым из движения «Э.Т.И.». Первый успокоил меня, подтвердив, что уметь рисовать это вообще в современном искусстве ни к чему, второй разубедил в необходимости читать теоретическую литературу, по секрету сообщив, что главное это «трэш» и «драйв», а если уж нестерпимо хочется почитать кого-нибудь, то нет лучше Муаммара Каддафи. У него, кстати, в «Зеленой книге» я нашел осветивший мою жизнь афоризм: «Люди не ходят в ресторан, чтобы смотреть, как едят другие».