Он избегал, пару раз увидев, моих хорошо воспитанных одноклассников. В общем-то, он был (и остаётся, наверное) одиночкой. И это странно, что мы по-своему подружились. Длинными, через все Левобережье, прогулками, я пересказывал ему брюсовского «Огненного ангела», а он, в свою очередь, делился со мной все новыми подробностями своей половой жизни. Но, конечно, Макс говорил не только о ебле. Именно у него я переписал первую кассету Цоя. Группа «Кино» повлияла на формирование моего стиля куда сильнее символистской поэзии. То есть я надеюсь, что повлияла.
В самом начале дружбы мы, естественно, определились, что я ещё не ебался, а только дрочу. Макс признавал, что это нормально, и не отрицал, что и сам временами, когда яйца болят, практикует подобное. «Ну а мацал хотя бы кого-нибудь?» — спросил он меня на трибуне манежа во время соревнований по выездке. Мы и без того сидели очень тесно. «Я с пацанами», — нашёл в себе смелость признаться я — и с вызовом посмотрел Максу в глаза. Он, казалось, растерялся: «И тебе нравится… мацать пацанов?» Тут я неожиданно для себя самого проявил ещё большую наглость. Я стал его трогать и гладить — плечи, руки, спину, бёдра. Макс не мешал. Больше того, он сам потянулся рукой к моему паху. По организму бегали сладкие мурашки, что-то мучительно напрягалось, а что-то таяло и расслаблялось. (Я знаю, мне противопоказано писать эротические сцены.) Но здесь нас могли увидеть. Непослушным голосом я спросил Макса, не поедет ли он вечером ко мне, сегодня родители на даче. Он не был против.
Перед отъездом я спрашивал родителей, можно ли будет дать попробовать друзьям то самое вино. «Чуть-чуть, и не увлекайтесь», — заговорщицки сказала мама. Тем самым формальное разрешение было получено. Мы с Максом наспех пожарили яичницу — спортивные впечатления и голод сначала вытеснили мысли о плотском — и разлили к ней югославское.
После первого бокала мы закурили, что, к слову, являлось дома абсолютным табу. После второго, кажется, стали стряхивать пепел рыбкам в аквариум. А дальше я ничего, практически ничего не помню. И это невероятно обидно.
Проснулся я в обеденное, полагаю, время с абсолютно ясной и пустой головой. Один. Отмечу ряд странностей: а) в родительской постели; б) голым, хотя прежде я всегда спал в трусах или трусах-майке; в) на столе красовались остатки ужина, бокал с плавающими окурками и пустая пятилитровая бутылка в плетёной корзинке с очень красивой пробкой; г) вставая, я запнулся о стоящую почему-то на полу бутылку подсолнечного масла.
Сознание обнаруживало два проблеска. Во-первых, мне казалось, что мы с Максом принимали душ и залили санузел. На полу действительно валялись мокрые полотенца. И во-вторых, безотносительно к чему-либо — визуального образа проблеск тоже не содержит — я вроде бы говорил Максу: «Какой у тебя большой член», а он отвечал: «И твой ничего».
Досада из-за того, что я не могу точно восстановить произошедшее ночью, пришла после. Куда серьёзнее в этот момент казалось обстоятельство, что вот-вот могут появиться родители. По квартире раскиданы окурки. И драгоценное вино, вывезенное отцом из Югославии по заминированному мосту, выпито.
Тут зазвонил телефон. Макс интересовался, не болит ли у меня голова. «Ну, знаешь, это… ну ты даёшь…» — сбивчиво продолжил он, но больше никакой ценной информации я не мог из него выудить.
К приходу родителей я успел преодолеть разгром. Я честно указал на пустую бутылку в плетёной корзинке. Мама всплеснула руками… почти пять литров? «Сколько же пришлось на человека?» — спросила она. И сама же, не дожидаясь ответа, принялась перечислять моих близких друзей… Лёша, Дима, Пашечка… «Вы выпили его вчетвером?!»
И тут я в первый и последний раз в жизни так нагло соврал родителям: «Мам, нас было шестеро, ещё Саша и Рустам…»
Мама сказала, что это всё равно плохо, но сразу успокоилась. Папа посмотрел многозначительно: типа, вырос пацан, — но совсем ничего не сказал.
Собственно, это всё. Дорогие мама и папа, примите, если вы это читаете, моё запоздалое раскаяние. За то, что я соврал про вино. И не сказал про подсолнечное масло. На нём в тот вечер жарили карасей. (Но я, честно, не уверен, что смог им воспользоваться.) Вы замечательные, добрые и терпеливые. Вы любите меня таким, какой я есть.
А что касается Макса, то он с тех пор избегал меня. На ипподром стал демонстративно таскать (и тискать) какую-то крашеную малолетку. А потом перестал ходить на занятия. Так мы никогда и не поговорили. Я переживал, ну конечно. Иногда гордился. Если бы память не отрубило, наверняка написал бы рассказ «Совращение натурала». Но, наверное, эта физическая реакция с памятью неспроста: вместо этого получился текст о маме и семейных ценностях. А как-нибудь ещё будет о том, как я стал разрядником по конному спорту.
Железнодорожное
Проезжаешь мимо дома, в котором прожил всего какой-то год, — и попадаешь в шторм самых разных эмоций. Для меня переезд — окончание очередной серии. Досматриваешь — и кладёшь на полку, чтобы долго не возвращаться. Сознательная жизнь состоит из обрывков плёнки, а сам ты живёшь внутри катушки и редко припоминаешь, как было в прошлом фильме. Одна из моих серий компактно уложилась в год моего личного великого перелома, абсурдный и тем не менее счастливый — 2000-й.
Совсем не важно, как это получилось, кто пригласил меня на работу в железнодорожную пресс-службу и газету «Транссиб». На тот момент я уже лет восемь марал бумагу как журналист и убедился в бессмысленности данного занятия. Наступило состояние рутинного профессионализма, в котором уже абсолютно всё равно, о чем писать: о нашествии колорадского жука или убийстве директора шоколадной фабрики. Железнодорожники предлагали неплохие деньги — и после звонка из управления ЖД я бодро забрал документы на прежнем месте. Задуматься о прелестях нового работодателя нужно было, вообще-то, уже на следующий день, когда меня принимали на работу. То есть не приняли. Замначальника дороги, которому в обязательном порядке представляли свежую поросль, выковыривая из зубов остатки пирожка, изрёк: «Ты что, образованный? А в депо был? — и порвал моё заявление. — Напишешь три статьи о жизни депо — приходи через месяц…» Из раздумий меня вырвал горячий шёпот пресс-секретаря: «Возьмет, куда он денется, а на прерванный стаж забей, кому он нужен…» Это показалось мне довольно убедительным. Написать три статьи о трудовых подвигах железнодорожников было как плюнуть — и вскоре я действительно стал сотрудником зверинца под названием Управление Западно-Сибирской железной дороги.
Редакция «Транссиба» состояла из настоящих персонажей. Мой ближайший коллега и сверстник Макс занимался социальной сферой — главным образом в виде пенсионеров и ветеранов. Дело в том, что самаритяне-железнодорожники «неустанно пекутся» о тех, кто от заката до рассвета пропахал всю жизнь на шпалоукладке или в вагоноколесных мастерских. Говорят, что под главным корпусом МГУ стоят гигантские холодильники, которые не дают поплыть грунту Воробьёвых гор. Точно так же и эти высосанные скорлупки людей: если лишить их иллюзии благосостояния и причастности к великому делу, человеческий оползень двинется, а с ним и оборонка, и перевозки на российский восток, и, не в последнюю очередь, виллы железнодорожных боссов, цветной металл для Китая и многое, многое другое… Так вот, Макс был одним из опорных болтов этой социально-суггестивной конструкции, штамповщик бесконечных публикаций на тему «Славная биография», «Жизнь на транспорте», «Трудовая династия». Я не сомневаюсь, что и до сих пор штампует — а материалы по-прежнему размещаются в ведомственной прессе и на откупленных газетных площадях.