Колонна крадет пространство, вода наводит на мысли о туалете. За столиками сидят «прихожане»-завсегдатаи – сотрудники Фонда, их гости да сливки персонала других офисов, квартирующих здесь. Кроме Фонда тут арендуют помещения еще два десятка контор, в числе которых гламурное детище моей новой подруги. Место престижное, и народ здесь «не с улицы», хотя вахты и охраны нет. Присматривают секьюрити неизвестного происхождения. Сквозь стекло внештатно таращится швейцар дорогущего кабака, расположенного в цоколе. Там совсем другой народ.
Мне кажется, я сижу в центре многослойной сферы. Роятся миры, спрятанные один в другой, как китайские яйца: в пряничный мир Москвы упрятан мир теремов и офисных аквариумов, между ними – улицы в пятнах лиц, площади и патио с улетевшими в небо крышами… В центровом стеклянном яйце Большого Кащея – обжорки и кабаки. В игольном ушке размером со слоновое ухо – вход в пещеры элитных клубов.
И нигде не пахнет никакой верой! Сто пудов притворства! Нет, не так – везде наебон по принципу: ты – меня, я – тебя!
И слава Богу! Но зачем так-то притворяться? Бог может всерьез обидеться.
На улице просматриваются еще несколько миров: сигарный мир, запечатанный в иномарки, что текут по бульвару со скоростью пешеходов; ползучий мир пахучих террариумов общественного транспорта, включая вон тот трамвай-трактир «Аннушка».
Мы наш, мы новый мир построили вопреки и на горе босякам и нищим, сегодня вечером он выглядит, как расползшийся от дождя муравейник, промокший мир шаркающих по апрельской слякоти муравьев-пешеходов… В спальных районах, в вагонах метро под землей – мерлоки-муравьи. В голубой далекой спаленке опочил ребенок, у которого есть шанс встретить 2105-й год. Под совсем дешевым гобеленом с нарисованными лебедями на пруду и бомжами на лавках, мимо них сейчас собачники тянут недоссавших блутхаундов с бассетами на живодерню, в квартиры, похожие на отдельные номера в Сандунах.
Гобелен бульвара старый и грязный. Все грязное – машины, собаки, лебеди, обувь и даже скамейки – сидящие садятся на спинки, и сиденья в следах от их обуви.
Свет снаружи серый, предвечерний, но фонари еще не горят, только реклама. Кабак сдержанно намекает на свою элитность короткой надписью из неоновых трубок, налитых синим нашатырем. Почему нашатырь? Не знаю, но что-то шибает в нос, приходишь в себя от обморока, когда смотришь на такую голубую змею: «Синяя Птица». Название должно вызывать ностальгию.
У меня никакой ностальгии нет и, надеюсь, никогда не будет. Она бывает, если осталось за плечами то, что вытягивает из души длинную голубую жилу, которая пружинисто сворачивается в слово «ностальгия».
Я просто несчастен. Это означает, что, будь я кабаком, надо мной горела бы надпись из красных трубок: «Здесь несчастны!» Это даже не красный цвет, скорее, это цвет капилляра с раствором, который стекает в иголку катетера, воткнутого в вену: раствор слегка подкрашен встречной кровью из вены. Вырви трубку – человек мертв. Отними у меня мое несчастье, я лишусь подпитки и перестану существовать. Мне не место в любом храме.
В детстве человек бывает так же, примерно, счастлив, как я несчастлив – протяженно и незаметно. Счастье, как и несчастье, не имеет цвета, запаха, вкуса, зримой формы. Это один вакуум, влитый в другой вакуум. Вакуум нехватки – в пустоту отсутствия.
Большинство людей наполнены ожиданием. Они ждут решительных и важных событий, которые восполнят нехватку того, чего им не хватит для полного счастья. Я ничего не жду.
В моем положении ждать чего-либо – это тоже самое, что ожидать появления третьих зубов: выпали молочные, потом – обычные: «А вдруг вырастут следующие?» Бывает иногда, тогда это приводит к болезни, уродству. Бред.
В детстве счастливыми вас, при условии, что вы более или менее здоровы, делает невидимая забота. Нормальный ребенок окружен заботой. Во всяком случае во времена моего детства случалось это чудо: те, кто родил, опекали чадо.
Скажем, я стою во дворе своего дома (он снесен в результате реконструкции Большой Полянки пятнадцать лет тому назад), в руке у меня яблоко. Красное, мытое, вытертое насухо и блестящее. На улице стоит (в отличие от того, что «стоит» за окном сегодня) ясное майское утро. Чуть прохладно, но день обещает быть теплым, почти жарким и солнечным. Прохлада сейчас – это серебряная рамка для восхитительного пейзажа предстоящего дня. Яблоко – знак. Самый яркий среди многих других. Знак того, что я стою в центре многих невидимых стрел заботы. Вот отец где-то расписывается в ведомости, получает деньги – заработок, на нем военная форма, но он без сапог – ботинки штатского, таков его статус. Вот мать с косой на затылке, свернутой в «корзинку», получает от почтальона перевод – «алименты» от отца на нас, двоих детей. Вот дед покупает яблоки в овощном магазине, пересчитывает сдачу. Вот бабушка моет яблоко и дает его мне с собой в школу. Вот Бог раздвигает занавес бархатных туч и освещает солнцем весь центр Москвы – купола Кремля, Ордынку, Полянку, наш двор, меня. Я вижу только результат – яблоко. Оно сияет своими глянцевыми боками. Все, упомянутые выше, будут не покладая рук и дальше работать, чтобы я легко плыл по солнечной пыли, голубому воздуху.
В темно-серой кепке из толстого драпа, костюмчике с короткими штанишками на помочах, белой рубашке и пестром галстуке. Мать надела на меня «взрослый» галстук, она не понимает нелепости галстука в замоскворецкой начальной школе, где сын уборщицы Рогов ворует на Даниловском рынке те же яблоки: антоновку, белую, восковую, с зеленоватым трупным отливом. Допущенная нелепость туманит радость легкой досадой, на солнце набегает кисейная тучка. Я поворачиваю галстук «хвостом» назад, под курточку и выхожу на ослепительно освещенный сухой асфальт улицы, по которой идет одновагонный трамвай номер 19. Бог дует на тучку, она отлетает паутинкой. Тени отодвигаются, как мебель при перестановке перед празником. Это и есть счастье, если вы помните.
Гораздо позже я понял, что счастье мое тогда создавалось «моими» женщинами. Мамой, бабушкой, единоутробной сестрой. Конечно, если не считать алиментщиков: Бога и отца.
Нет, запах у счастья все-таки есть, оно пахнет сухим асфальтом и майской погодой, тополиными почками и прохладой серебряных трамвайных рельсов. Дыханием застав и предместий – далеким приветом дубрав…
Никто особенно не разорялся в детстве, что, дескать, вот именно он меня делает счастливым. (Училки долдонят про Ленина-Сталина, которые мне дали «счастливое детство», я снисходительно не замечаю казенной неправды).
Настоящая Забота и ее жрицы все за кулисами мира, в центре которого ты восхитительно один! От тебя и твоего одиночества разит счастьем, любой купается в этих лучах.
Это – в детстве. Надо ли говорить, что детство проходит, а одиночество остается?
Когда ты вырастаешь, тебя настигает одиночество совсем другого рода. Вокруг тебя собираются тоже женщины, которые, как учителя когда-то, долдонят про счастье: «Мы хотим, чтобы ты был счастлив!» Ты долго не понимаешь, что все они врут. Что это именно они неустанно и неусыпно отнимают у тебя счастье. Ты начинаешь сваливаться в несчастье под это вранье. Конечно, операция делается под наркозом – секс, секс, секс! Пока ты не выпит до дна. Я, кажется, выпит. Неужели на свете есть любовь? Помогите!