«В стране к власти пришел народ. Женщина с открытой грудью по имени Революция потребовала пригласить участниками творческого процесса всех Я не вместил всех! Этот период должен быть преодолен».
Еще мелькали мысли, что его нынешнее состояние – безбрачие – суть возмездие молодости. Он ощущал одиночество парения как затянувшийся выбор избранницы – выбрать и потом разделить общую участь – долг, семья, дети и творчество станет широким). Вместит участь не только одиночек, но и всех.
Он решился сделать предложение руки и сердца женщине. Такая уже маячила на горизонте. Не такая яркая, как Катерина, но редкого обаяния, наделенная чувственной притягательностью для сильных мужчин. Они и вились вокруг.
Мать его держала открытый дом, тут бывали все выдающие люди Северной Столицы. Маэстро старательно бежал людей, но совсем ведь не убежишь. На их фоне композитор казался мальчишкой. Сам он так не считал. Хотя практические результаты были пока скромные.
Он втайне радовался этому: если уж кто клюнет на него в таком положении, то только влюбленная и надежная подруга!
Был ли он сам влюблен? Очень трудно сказать. На музыке это не отразилось, скажем сразу. Она стала еще трагичнее с одной стороны, еще более зловещая ирония прорывалась иной раз – с другой. И мерещился некий сатанинский хохот, танец на гробах сквозь слезы – с третьей стороны, если она, эта третья сторона существует. Это было прощание с трагедией молодости.
Трагедией сексуального одиночества.
Уже было сказано, что наш герой в высоком чувстве обладания Красотой сразу же усматривал, провидел тягостный момент ее потери. Ранее предположили мы, что это и являлось для композитора внутренней, скрытой целью обладания – ведь в потере сокрыто расставание с низменным, плотским, что неизбежно связано с физическим обладанием – а о целомудрии Ждановича тоже было сказано немало, – но и нельзя забывать, что он всегда стремился упростить проблему внешне, переложить ее на нормальный здоровый язык, освобождая место музыке, которая одна занимается возвышенным и скрытым – забывать об этом тоже было бы ошибкой! Он хотел простой любви, простых отношений, простой семьи и простых человеческих детей. (Он отбрасывал до поры тот призрак догадки о возможности «непорочного» зачатия, ибо оно выглядело пока противоестественно, что для него было табу). Кто назовет это мещанством, ошибется – более далекого от мещанского быта человека трудно было отыскать. Тяга к чистоте и простоте формы в его понимании требовала элементарной чистоты и в любви, и в ее воплощении.
Знал ли он, что такое любовь?
То-то и оно, что не знал. У него были два момента сближения с драгоценной материей любви. Один – там, на лестнице. Тогда, минуя любовь, чуть не прозвучал ее финал.
Другой момент растянулся – любовь все никак не могла начаться. В детстве – потому что это была сестра, родная кровь без пола и возраста. И позже, когда он сжал в обътиях женщину, которая была все той же сестрой, то есть близкой до недоступности!
Если любовь в этом мире была невозможна, оставался долг. Он состоял в том же, в чем и у всех людей. Ему было по душе все, что было нормально, «как у людей». И в эту минуту он-то и встретил «единственную». Сестра, незадолго перед тем вернувшаяся из ссылки, была за него рада. Ее, кстати, заставили отречься от шведского мужа.
Они и тогда жили одним домом. Долгие дни могли проводить вместе, не говоря друг другу ни слова. Они настолько были одним, единым, целым, что начать говорить могла одна, а другой – продолжить, не задумываясь. Они слушали приемник «Телефункен» с проигрывателем, последние известия и пластинки с собакой, сидяшей перед микрофоном. Гений затыкал уши, когда звучал Скрябин: «Очень от него пачулями пахнет!» Пачулями душилась сестра, Маэстро немножко смеялся и над ней.
Сестра рассказывала ему историю своего развода, то, как она слегка обманула бывшего супруга и теперь была совладелицей солидной недвижимости. Он смеялся, напоминая, что смощенничать их подучил все тот же Робер Музиль в своем знаменитом романе.
Иногда они позволяли себе возвращаться к тем «романным» минутам, и сидели часами в саду на снятой в Павловске даче, не двигаясь, обмениваясь репликами, понятными только им двоим: это были цитаты из тех совместно проведенных вечеров, когда белые ночи и пятна лиц составляют наряд Арлекина на темных аллеях чувства и сада… Когда понимание настолько полно, что хочется непонимания, чужой страшной маски из тьмы, страсти и падения. Петроград всегда был полон чудовищ…
Он не выдерживал, срывался с садового кресла, кидался к ней, она с усилием убегала, но что-то мешало им ощущать легкость, как в первые дни. «Ты все равно будешь мне самой близкой!» – эти слова не утешали. Впереди их ждала долгая жизнь, в которой ничего не повторяется. «Когда же ты женишься, наконец! Надоел!» – топала она ногой. Он уходил в дом, к рабочему столу. Суженую он встретил в городе, когда ездил по делу к своим друзьям-киношникам. Делал для них музыку к фильму.
Он узнал избранницу сразу. Для него она была «меченая»: наклон головы, улыбка, голос. Голос! Родной до боли. Целуя руку ей, он едва не расплакался. И очень удивился этому сам.
В этот день на дачу он приехал поздно, сразу пошел к себе, лег. Сестра пришла ночью, легла рядом.
– Ну, вот ты и уходишь…
– Не выдумывай!
– Какой у нее зад?
– Не разобрал.
– Плохо. С этого надо было начинать, – в ее голосе послышались слезы. – Поцелуй меня на прощанье. Я буду вам обоим верной. Обещаю! «Люби ее, какя тебя!» «Не в склад, не в лад, поцелуй мартышкин зад!»
Потом она ударила его, расплакалась и убежала.
А он лежал и улыбался. Сестра превратилась в милую уютную, родную «сестренку». Ту, с которой они детьми то сцеплялись не на шутку из-за пустяка, то перебрасывались тряпичной куклой. Пока она не угодила в тот самый ночной горшок! Он засмеялся в темноте в голос. Он был счастлив – редчайший момент для него!
Он классически предложил своей избраннице руку и сердце. Совсем недолго длился период ухаживания: два раза консерватория, один раз цветы и предложение в фойе Мариинского театра, после паузы и нервного курения. В театре готовили, несмотря на еще невнятную опалу, балет на его музыку.
Звали избранницу Зинаида. Руки ее добивались известнейшие и яркие личности, среди которых были успешные писатели, ученые, художники…
Слава Владислава Ждановича, несмотря на усиливающийся зажим, все-таки перешагнула рубежи его квартиры на Петроградской стороне, мир о нем уже прослышал, ему даже не потребовалось эмигрировать. Он был, что называется, на пороге большой славы, но только на пороге. Власть тоже перестала недобро интересоваться опальным гением, хотя такая «недоброта» была для славы всегда желательна и всегда рискованна, и всегда по-разному. Тут важно было не переступить черту. Как произошло с его собратом Ш., попавшим в опалу и в поле зрения планеты одновременно. Тех же, кто преуспел иными способами, а начинал вместе с ними, он теперь просто не узнавал, это были совсем другие, новые люди! Новые, но безнадежно падшие! Конечно, кроме тех, кто уехал и не вернулся пока, как, например, выдающийся П.