Но исподволь он чувствовал свою несвободу. Свой отложенный до поры долг.
Первой позвонила Инна. Куда пропал, и все такое. Приглашала на день рождения – девочке семнадцать! Он так понял, что намекали на готовность заказанного блюда.
Шел он с подарком – глиняные бусы из салона, страшно нелепые, как весь роман – в самых смятенных чувствах. Что-то выходило из надуманного вполне взрослое, даже драматическое, а выглядеть хотело комическим. И все почему-то хотели, чтобы сошло за шутку это сватовство.
Праздновали в большой квартире ее родителей на «Аэропорту». Пригласили полный дом старых друзей и родственников, которые их и и познакомили, у которых она обычно проводила почти все время. Он пришел сюда впервые, все здесь было чужим. Чья-то долгая и непростая жизнь смотрела со стен серьезно и вопрошающе. Книги, фотографии, одежда на вешалке.
Это, оказывается, было страшно – подступиться к чужой жизни всерьез, вообразить, что после каких-то формальных жестов и почти ритуальных действий можно стать участником этой чужой жизни, обладателем этого юного существа. Он опять был не готов. Но тянуло именно ко всему такому чужому в ней, в ее матери, в их кровной связи, которая могла стать каким-то чудом и его связью с ними, кровной тоже. Странно устроен этот мир – сводит чужих, и как-то становятся они родными.
Или за короткое время все изменилось и в нем, и в этих двух женщинах? То и другое. Никто и ничто не меняется так, как меняется расположение звезд, откуда и прилетают они, таинственные ангелы нашей жизни, несущие золотые зерна нашей смерти.
На мгновение у него возникло чувство, что он здесь давно. Что не лепиться надо к этой чужой жизни, а давно пора рвать с ней. Не жениться надо, а уходить, как это бывает у людей после долгого и нудного брака.
Вот ведь его семейные друзья, такие близкие и спаянные между собой, тоже были когда-то недоверчиво чужими, и им пришлось переступать этот барьер, черту, пропасть. Уцелели, живут и родили счастливых детей. («Вот двое – и уже Бог!» Бердяев? Розанов? Не помнит). Он старался подавить чувство неловкости, прогнать фальшь, внушить себе, что все идет, как надо. Он позволил посадить себя рядом с именинницей, даже позволил кричать «горько» в шутку, так же в шутку чмокнул девочку.
– Так и быть, я дам разрешение! – смеялась Инна. – Еще год нужно будет мое разрешение. Если ты, конечно, не передумал.
Они шутили, смеялись, девочка повисла на нем, ей было нехорошо, совсем не умела пить. Все чувствовали себя неловко, позволив ей впервые взрослое застолье. Они с матерью уложили девчонку, гости разошлись, он остался на правах то ли родственника, то ли ночного грабителя.
Курили в кухне, она рассказывала про своего бывшего последнего мужа, уже не отца дочери – его «невесты». Речь шла о ревнивце, диком и неуправляемом. Вдруг стало ясно, что Инна набивает себе цену, описывая возбужденные ею страсти. Ему стало скучно и стыдно. Она сменила тему, стала рассказывать о матери и отчиме, которые жили в этой квартире. Неловкость усилилась, словно без его ведома его представили родственникам как жениха.
Женщина спросила:
– Ты останешься?
– Не знаю, – сказал он. – Я не стесню тебя?
– Постелю тебе в кабинете, – она вздохнула и встала. – Она будет рада.
Инна пошла стелить, девочка спала в столовой, где еще было не убрано со стола.
В спальне, он заметил еще раньше, бесстыдно стояла кровать арабского происхождения, самодовольно заявляющая о прочных семейных отношениях. Во время альковных утех тут рассчитывали, вероятно, на отсутствие посторонних, вместо дверей были занавески из бамбука с лотосами и птицами.
Зашумела вода.
«Что со мной? Почему я сижу здесь? Ведь нет во мне ни капли того, что на человеческом языке называется любовью. А я жду. Чего?» И ответил себе: «Известно, чего, ты хочешь спать с Инной. Просто спать. Спать без любви. Такое встречается, когда любовь отделили и спрятали. Потеряли и не хотят вспоминать. Это обратная сторона любви. Или, наоборот, изнанка секса – любовь? И если ты сделаешь это без любви, искалечишь себе жизнь. Почему же ты сидишь? Понимаешь, но будешь сидеть. Почему? Почему тысячи, сотни тысяч мужчин вот так сидят с пустым сердцем и ждут женской милости, ласки?» «А другие сотни тысяч, если не миллионы, мечтают об этом? Кто проклял род человеческий?»
Объяснений не было. Она пришла из ванной в халате, с полотенцем вокруг головы.
– Иди, прими душ, – сказала она по-домашнему, энергично вытирая волосы, собранные в жгут.
«Похоже, влип…»
Он пошел, заглянул в кухню, сюда весь вечер выходили курить, потому что дом был «некурящий». Окно все еще было приоткрыто. В окне виден был дом рядом. Он так же светился окнами. Он вошел, закурил, выставил лицо в ночь. Под прямым углом шел вплотную соседний корпус, – квартира родителей Инны была последней, – соседнее окно в том доме светилось совсем рядом. Там стояла женщина, совсем незнакомая молодая женщина, пожалуй, чуть моложе Инны. Она медленно раздевалась. Их разделяло каких-то три метра. Он видел все очетливо. У женщины в окне было очень белое (Инна была смуглянкой), крепкое тело. Смотреть было стыдно и оттого мучительно приятно. Он впервые с мальчишеских лет подглядывал. В детстве он как-то подглядывал за соседкой, не очень таясь, ему казалось, соседка была не против. Во всяком случае она ему кое-что позволяла. Она забегала в ванную комнату, когда он после ванны не успевал выйти, еще одевался, она смеясь бросала: «Не смотрю, не смотрю на тебя! И ты на меня не очень гляди, у нас гости – тут переоденусь быстренько!» Он, конечно, подсматривал, отвернувшись для вида, но не совсем. Соседка стояла близко, скинув халат, она совсем голая наклонялась и почти касалась его, толкала не без умысла, озорничала. Плоские груди с черными сосками чуть шлепали, когда она натягивала сначала простые чулки, живот одной складкой открывал и закрывал шелковую челку между ног, когда она накатывала круглые резинки снизу-вверх-опять вниз, на белые ляжки наползал тугой валик чулка… Лира розовой попы маячила рядом, толкалась в него ласково… Выпрямившись, женщина набрасывала упряжь лифчика, заводила руку за спину, боролась с застежкой на спине. Так они стояли лицом к лицу, глаза ее смеялись, его упирались в… Дрожание капель на легком меху. Потом вишневая рубашка взмывала флагом на поднятых руках, чтобы вишневый занавес опустился, закрыв Венеру перед зеркалом от глаз озабоченного подростка. Трусы она надевала с торжеством победительницы. А он знал, что вечером будет тискать ее немного, и тоже смотрел хозяином.
Он то распалялся, то совсем терялся. Ее смех и шутки все сводили к простой неловкости и стыду: «Ай, нехорошо подсматривать! Я тебе в матери гожусь!»
Мать водила в душ на своем заводе. Бесцеремонно вела его в помещение, полное пара и работниц ее лаборатории. На нее кричали: «Куда же ты привела мужчину, Шурочка!» Она отмахивалась: «Где вы тут увидали мужчину? Если я его одного отпущу, опять будет грязный с непромытой головой! Только вшей не хватало!» Время было еще без горячей воды, грели на керосинках, душ был роскошью, на приличия обращали внимание для проформы. Он смущаясь забивался в угол, становился спиной, не знал, куда девать глаза, когда вокруг распаренные, неодетые и полуодетые женские тела словно нарочно лезли в поле зрения. И смех: «Жених уже, его к бабам и пускать-то опасно!» Мать заталкивала его в кабину, не церемонясь натирала простым мылом и толкала под горячие струи. Он честно не смотрел, стискивая веки, потом и мыло не давало их разлепить. Он знал, что не должен видеть их, этих женщин, пострадает что-то важнее их стыдливости и его целомудрия. Что – он тогда не знал.