Великому Стэнли К.
* * *
Поэзия не есть выражение индивидуальности, она – спасение от индивидуальности; она – не излияние чувств, а спасение от чувств – однако, разумеется, только тот, кто обладает индивидуальностью и чувствами, способен это понять и пожелать от всего этого отстраниться.
Т. С. Элиот. Священный лес
Часть первая
…Нет, ты врубись…
1
– И тогда она говорит… нет, ты врубись, говорит она… – И он разражается смехом, хриплым, странным смехом, кажется, в четвертый раз с той поры, как завел эту нескончаемую телегу. – …Она говорит: «Послушай, с кем мне тут переспать, чтобы из этой картины убраться?!»
И тут он начинает выдавать финальный смех, тот самый, что быстро переходит в чудовищный кашель. Обычно люди так смеются, прежде чем зарыдать, а он смеется, прежде чем закашляться. Во многих отношениях, впрочем, он считался парнем вполне представительным, одним из самых крутых на поле и т. д. и т. п. – а потому человек семь, что прислушиваются к рассказу, либо смеются вместе с ним, либо кашляют. На самом же деле он просто был любопытной разновидностью авантюриста-кинопродюсера. Сид Крассман его звали. Коренастый волосатый мужик, на ты со всеми «желтыми» СМИ от «Ночных пташек» до «Тамерлана», – «пока они тебе малость муки в кубышку отсыпают», как он слишком уж часто поговаривал. «А вот это ты в кубышку положь, хуесос сраный», – таким обычно бывал находчивый ответ Сида определенным участникам его проектов, нагло обманутым в своих ожиданиях. За этим, как правило, следовал жуткий правый прямой ему в челюсть, а дальше не иначе как смерч рубящих ударов типа каратэ по голове и плечам.
– Что? Мне было больно? – с лукавой ухмылкой отвечал Сид, когда его потом расспрашивали о качестве атаки. – Ясное дело, мне было больно! Ха-ха-ха! Так больно, что я всю дорогу до банка ревмя ревел!
Некоторые воспользовались этим душераздирающем кашлем, чтобы ускользнуть в уголок, где велась более оживленная беседа. Среди них был Лес Харрисон, симпатичнейший сорокатрехлетний вице-президент «Метрополитен Пикчерс», отец которого владел упомянутой киностудией. Леса, или, как его чаще звали, Хрена Моржового, уже порядком достал этот «назойливый неудачник». Так что теперь он просто стоял, потряхивая кубиками льда в пустом бокале и тем самым указывая, что ему (noblesse oblige
[1]
), требуется доливка.
Сид чуть ли не с тоской смотрел ему вслед, словно чувствовал, что капитально обосрался, ибо в глубине души надеялся показать Лесу, что обладает определенным родом тайного знания, которое позволяет ему в течение семи минут держать семь человек околдованными – или, по крайней мере, бессловесными. По аналогии это могло относиться и к кинокартине за семь миллионов долларов, на которую Лес способен был раскошелиться. А потому его уход Сида несколько расстроил.
Однако среди оставшихся – пусть даже не по желанию, а просто из-за сонливости и предельно неуязвимого безразличия, – был Борис: Борис, Б., Царь Б., как его по-разному именовали, – кинорежиссер, причем лучший в своей профессии. Из десяти его последних фильмов семь завоевали «Золотого льва» в Каннах, «Золотую пальмовую ветвь» в Венеции, а также прочие награды разнообразных критиков и фестивалей, какие только можно вообразить. Кроме того, они имели бешеный успех в прокате. Гениальность и красота его работ (а также их привлекательность в смысле прибыли) были столь поразительными и неопровержимыми, что в конце концов Борис проник в святая святых самого Голливуда. Да так, что две его последние картины схлопотали столь желанный Оскар. Короче говоря, он был на полном ходу. Если, понятное дело, не считать того, что Борис к этому времени порядком устал.
Несмотря на свои тридцать четыре года, он слишком многое повидал, и все же того, чего искал, пока еще не увидел. Он снял двадцать картин – все они имели отношение к трем вещам, которых не понимал никто. Каждый из фильмов полностью отличался от других, и все же для него все они странным образом были одинаковы – подобно сериям фантастической мыльной оперы, которая никогда не может быть закончена, ибо ее концовку еще никто не написал. Фильмы были связаны (как Борис временами упоминал в своих интервью) с «Большой триадой», или, в более светлые моменты, с «Паршивой шарадой»: Смертью… Бесконечностью… и Происхождением времени. Эта триада, понятное дело, вызывала интересные вопросы – хотя от беспрестанных интервью Борис редко получал что-то помимо сомнительных прозваний «грязный урод», «коммунистический пидор» и, в особенности от впавшего в панику голливудского контингента, «психованный засранец». И все же вконец его истощило не это, а нечто гораздо худшее (в понимании режиссера) – неэффективность его фильмов. Борис чувствовал, что все его исследования, все его искания ни к чему не привели. Взгляд здесь, промельк там, потрясающая шестисотмиллиметровая съемка в бездонной пропасти поразительного абсурда – но ничего такого, о чем можно было бы потрепаться, хотя окружающие его люди только этим и занимались. А теперь, в последние два года, Борис стал катастрофически ленив – он даже не читал книг, не говоря уж о сценариях, ежедневным потоком заполняющих его контору, которую он никогда не навещал.
Хотя его считали режиссером, на самом деле Борис был кинопроизводителем – в традиции Чаплина, Бергмана, Феллини – художником, который несет полную ответственность за свои фильмы, а также полностью их контролирует. Порой, несмотря на всемирную славу, его картины наталкивались на противодействие. Кинотеатры были закрыты для него в Де-Мойне, Альбукерке, Темпле, штате Техас… а в решительном католическом городишке под названием Кабриолет даже выдали ордер на его арест. «Непристойные», «похабные», «аморальные», «порнографические» – таковы были обвинения в адрес его фильмов. Народ на киностудии, понятное дело, посмеивался – какое ему дело до горстки вонючих, помешанных на религии деревенских жлобов («Они додрочатся до усрачки, черт побери!») на всемирном рынке, – и все-таки это заставило Б. сделать паузу. В бездействии последних двух лет он внимательно просмотрел несколько так называемых порнофильмов и нашел их столь трогательно отвратительными, столь целостно лишенными эротики или какого-то сознательного юмора, что теперь временами задумывался, не было ли это в каком-то более глубоком смысле верно и в отношении его собственных работ.
В данный момент Борис думал как раз об этом, не слушая Сида Крассмана, чьи россказни он и так уже слишком хорошо знал. Но тут хозяйка вечеринки, невероятная Крошка Мари, поманила его к себе. Округлив поблескивающие губы, она вставила туда два пальца и яростно, с громким хлюпаньем их насасывала, дико закатывая глаза в монструозной имитации экстаза. Одна лишь гротескность и нежданность такого выверта заставила аппетитную старлетку, которая поблизости болтала с Лесом Харрисоном, разинуть рот и отвернуться.