Одиннадцатый год жизни Пьера стал для него «золотой порой». Он был мальчиком высоким, крепким, сильным, с очень белой кожей, с очень подвижным лицом, на котором мгновенно отображались все чувства, он любил алкогольные напитки, захватывающие книги и… девочек. В коллеже, пожалуй, не было ни одной девчонки, которую ему не хотелось бы обнять и поцеловать, хотя в реальности он не обнял и не поцеловал ни одну из них. Он влюблялся во всех подряд, без разбору: это могла быть первая ученица в классе или почти дурнушка, почти уродка, у которой, правда, так соблазнительно оттопыривалась нижняя влажная губа; это могла быть и училка, например, ему ужасно нравилась легкая и стройная учительница гимнастики, так весело бросавшая ему вызов на посыпанной гравием дорожке школьного стадиона. Ему нравилось иметь много друзей, он любил своих приятелей, но он любил и пошарить в их карманах и в дружбе придерживался старого принципа «что твое — то мое». Вообще-то он не был ни буйным, ни злым, ни драчливым сверх меры, он с большим уважением, даже с почтением относился к закону, но если уж ему приходилось драться потому, что его к этому принуждали, в него словно бес вселялся, и он наносил удары направо и налево и махал кулаками до тех пор, пока не падал в изнеможении либо он, либо противник.
Многие считали его отличным, просто классным парнем. Он надеялся, что однажды станет достоин своего отца, которым он восхищался и которого он в то же время жалел. Он считал, что его отец очень хорош собой, что он ярок, остроумен, красноречив, хитер, ловок, словом, просто великолепен; он знать не желал, сколько ему лет, и не хотел даже думать о том, что когда-нибудь он состарится. Нет, лучше самому умереть, чем смотреть, как он дряхлеет и увядает! Или пусть уж он умрет в расцвете лет! А ведь Пьер замечал, что у Марка уже образовались морщины вокруг глаз, что иногда он мучается от бессонницы, что во сне он зовет Нелли, и это было ужасно, потому что это имя, срывавшееся с его губ, звучало жалобно и пронзительно, как вскрик птицы, в темноте ослепшей и потерявшей дорогу к родному гнезду. Как мог он все еще питать интерес к этой паршивой бабенке? Пьер залезал с головой под одеяло, чтобы не слышать этих вскриков, и по утрам ни о чем таком они не говорили.
Между Пьером и его отцом возникли и крепли узы дружбы, которым не вредили их ссоры. Марк оставался верен себе, его очень забавляло, когда он видел, что его сын в его присутствии трясется от страха, ему нравилось смотреть, как мальчишка то краснеет, то бледнеет, но в то же время в душе он был ужасно признателен Пьеру за то, что он вообще есть на свете, и за то, что он рядом, такой покорный, такой доверчивый, никогда не помнящий обиды. Марк научил его читать, он научил его воспринимать ночь как огромную раскрытую книгу и смотреть на звезды как на страницы некой бесконечной увлекательной истории, некой сказки, где уживались земные люди и боги-небожители, нашей общей истории, твоей и моей. Летом по вечерам, усевшись на понтоне, под которым плескались воды Див, он рассказывал Пьеру о том, как вращается вокруг Солнца Земля, а вокруг Земли — Луна, как «посредством» приливов и отливов море дважды в день как бы пытается «поймать себя за хвост», как оно пытается соединиться само с собой, захлестнув континенты, и чем кончаются эти безнадежные попытки. «Да, мы здесь как бы на корабле или в лодке», — говорил Пьер, ощущавший, как понтон покачивается у него под попкой, и наблюдавший за движением no небосклону небесных тел, то есть звезд и планет, словно брошенных в темноту чьей-то сильной рукой. Он был немного напуган величием и бескрайностью этой вселенной, вечно подвижной, вечно переменчивой, огромностью этого мира, где таяли ледники, где океан то отступал, то наступал на сушу, где под растрескавшейся поверхностью континентов в глубине недр бушевал огонь, где он сам был всего лишь живой точкой, крохотной песчинкой, и в то же время пусть мельчайшим, но все же звеном в цепи созидающегося будущего, правда, будущего маловероятного, в котором все равновесие могло быть нарушено из-за того, что он растет и когда-нибудь вырастет, станет взрослым, мужчиной, а его отец… станет пожилым человеком, а потом и стариком. Но, наверное, тогда, надо надеяться, он сумеет достойно поменяться с отцом ролями и сумеет поддержать и защитить того, кто защищал его от его собственной памяти и от его матери. Что же должно, что может произойти по воле рока для того, чтобы их разъединить, чтобы сделать их друг другу более чужими, чтобы ослабить их отцовские и сыновние чувства, чувства этих двоих, что хотели слиться воедино и превратиться в единую каплю воды в этом огромном мире?
По воскресеньям они любили играть в теннис; они посещали довольно мрачный, бедный клуб, чрезвычайно гордившийся кроме кортов полем для гольфа и столом для пинг-понга; у этого клуба была одна странная особенность: когда человек туда попадал, у него создавалось впечатление, что над его территорией только что прошел дождь либо что дождь вот-вот пойдет, и надо будет вытаскивать грубую холстину и покрывать ею корт и стол для пинг-понга, что надо будет доставать зонт, натягивать плащи, и что партия не состоится. Пьер обычно надевал длинные яркие футболки с разнообразными надписями и рисунками, а отец, этот старый «стреляный воробей», носил шорты цвета топленого молока, мятые тенниски, в том виде, в котором он их извлекал из кучи белья, ожидавшего глажки, а поверх надевал куртку от трикотажного спортивного костюма из крученой нити, красно-белую, вероятно, лет тридцать назад проданную по сходной цене каким-то английским лордом старьевщику и бог весть какими путями попавшую в Лумьоль. Еще не приступив к игре, они уже начинали ругаться, они ссорились из-за старых мячиков, плохо надутых, слишком твердых, потерянных или просто забытых. Кем потерянных? Кем забытых? По чьей вине? Послушать, как они вопили друг на друга, так можно было подумать, что вот-вот дело дойдет до драки. Вот так, вырядившись в смешные, даже несколько нелепые спортивные костюмы, они извергали друг другу на головы все недовольство, накопившееся за неделю. Каждый находил стиль игры партнера чрезвычайно дурным и потому обвинял в том, что игра шла так плохо. Чувства взаимного недовольства перерастали в ненависть, и над площадкой повисало густое черное облако. А потом это облако словно по волшебству превращалось в настоящую тучу, и из нее начинал лить дождь. «Ну что же, мы хорошо сегодня поиграли», — неизменно говорил в заключение Пьер.
За несколько дней до дня рождения Пьер почувствовал, что второго такого спокойного и счастливого года у него в жизни больше не будет, но что же он мог поделать? Со стесненным от тревоги и тоски сердцем он открыл ящичек, где хранились свечи для пирога, чтобы обрезать почерневшие кончики. Семнадцатого апреля он, вероятно, увидит жестокий огонь неприязни в глазах отца, которого он так любил и любовью которого он так дорожил, и впредь он уже не будет получать от него большие пироги, о готовности которых извещал щелчок выключателя микроволновой печи. С пирогами будет покончено… к счастью, он умеет-писать, отец успел его научить…
В тот вечер, несмотря на промозглую и ветреную погоду, они отправились «обновить» муниципальный корт на берегу реки Див. Утки и лебеди взирали на них сквозь оцинкованную решетку. Пьер успешно начал гейм и повел в счете, в конце концов дело кончилось совершенно невероятной «свечой», которую его отец «приветствовал» взрывом хохота после того, как бросился к мячу как сумасшедший, и конечно же, не успел добежать. «Ну, ты у нас чемпион!» — сказал Марк, мелкой рысцой подбегая к сетке, чтобы пожать победителю руку. Он продолжал смеяться, и Пьер тоже рассмеялся, немного смущенно, потому что впервые он обыграл отца, да не просто обыграл, а прямо-таки разгромил. «Если ты так играешь в двенадцать лет, то через год ты, пожалуй, спровадишь меня в больницу». Игра возобновилась… Пьер был готов «отдать» все заработанные очки, он был готов вновь вернуться в «шкуру» малыша-неумехи, но в то же время, словно подчиняясь какому-то сидевшему в нем бесу, лез из кожи вон ради того, чтобы парировать любой удар, чтобы отбить любой мяч, да еще и послать его в угол, так что он просто «загонял» Марка, тот совсем выдохся, а Пьер тем временем громко выражал свое восхищение мастерской игрой отца.