После возвращения из Парижа я нанял несколько слуг; у них-то и возникали проблемы с Дюпоном. Без сомнения, наш обычай отправлять записки из гостиной в библиотеку и обратно добавлял слугам работы, но не она вызывала недовольство. Очень многие мои слуги почти сразу взбунтовались против Дюпона. Одна девушка, свободная негритянка по имени Дафна, то и дело отказывалась прислуживать ему. Сколько я ни спрашивал о причинах такой неприязни, Дафна твердила одно: ваш-де гость, мистер Кларк, жестокий, злой человек. «Он что же, обидел тебя, Дафна? Выбранил за какую-нибудь оплошность?». — «Нет». Дюпон крайне редко обращался к Дафне и всегда был нарочито учтив. Девушка не умела объяснить, что конкретно не так с Дюпоном, лишь повторяла свое: «Жестокий, злой человек. Уж поверьте, сэр, я в таких делах понимаю».
Периодически — и всегда безуспешно — я пытался встретиться с Хэтти. Пессимистическое замечание относительно необходимости моего вмешательства в ситуацию оказалось вполне справедливым. Матушка Хэтти, которая всегда отличалась хрупким здоровьем и большую часть времени проводила в постели (если, конечно, не бывала увезена в сельскую местность или на воды), за минувшее лето совсем ослабела. После отдыха на побережье бедняжка уже не вставала. Эти печальные обстоятельства, разумеется, не добавляли Хэтти свободного времени, зато делали тетю Блум практически полновластной хозяйкой в доме. Когда бы я ни пришел, лакей докладывал, что ни мисс Хэтти, ни тетушки Блум нет дома. Наконец мне удалось перекинуться с Хэтти словечком — я подкараулил ее у ворот.
— Милая Хэтти, неужели вы не получали моих писем?
Хэтти настороженно огляделась и, увлекая меня подальше от экипажа, в который собиралась сесть, заговорила шепотом:
— Квентин, вам нельзя здесь находиться. Многое изменилось теперь, когда матушке стало хуже. Мои услуги нужны сестрам и тете.
— Я все понимаю, — промямлил я в ужасе от мысли, что мои действия добавили забот бедной Хэтти. — Я насчет наших планов… Хэтти, дорогая, дайте мне еще немного времени…
Хэтти замотала головой, как бы с целью остановить мою речь, и повторила:
— Многое изменилось, Квентин. Сейчас не время и не место это обсуждать, но, обещаю вам, мы обязательно поговорим. Я дам знать, когда смогу вырваться. Не подходите к моей тете. Ждите, пока я сама вас найду.
Из дома донеслись какие-то звуки. Хэтти жестом велела мне уходить, да поскорее. Я повиновался. Моего слуха достигли слова миссис Блум, сказанные крайне подозрительным тоном:
— С кем это ты там стояла, дражайшая племянница?
Мне слышался даже шорох воображаемых перьев на воображаемой шляпе тети Блум. Я ускорил шаги, не смея оглянуться, — не то, казалось мне, тетя Блум велит кучеру переехать меня, распластать на мостовой.
А в «Глен-Элизе» напротив Дюпона уже устроился этот портретист, фон Данткер; разложил кисти, натянул холст на подрамник. Дюпон трепетал — перспектива быть запечатленным для потомков в масле по-прежнему волновала его. Фон Данткер, сам весьма темпераментный, настоятельно советовал Дюпону сидеть смирно, так что во время нашего разговора двигались только губы великого аналитика. На мое замечание, что вести беседу в такой манере невежливо, Дюпон парировал: позирование-де не мешает ему вникать в суть, и вообще он проводит эксперимент — проверяет, можно ли одновременно думать о разных вещах. Порой мне казалось, я разговариваю с живым портретом.
— Так что, по-вашему, является истиной для Барона, мосье Кларк? — спросил Дюпон однажды вечером.
— Простите, сударь, я не вполне вас понимаю.
— Вы спрашивали Барона, ищет ли он правду. А ведь правда неодинакова для разных людей, даром что большинство уверены, будто знают, какова она, или жаждут выяснить ее. Однако в мире по-прежнему случаются войны, а ученые каждый день опровергают гипотезы других ученых. Так что для него правда — для нашего друга Барона?
— Барон по профессии адвокат, — отвечал я, поразмыслив. — Полагаю, в юриспруденции правда — предмет практический, ведь достаточно нанять адвоката, а уж он придумает способ защиты и явит суду нужные улики.
— Согласен. Будь у Иисуса Христа адвокат, он убедил бы Понтия Пилата в том, что улик недостаточно или состав преступления расплывчат. Глядишь, приговор был бы мягче, и исправление рода человеческого отложилось бы на неопределенное время. Допустим. Итак, если Барон Дюпен говорит на языке юриспруденции, значит, истина для него — не те события или явления, что могли произойти на самом деле, а те, вероятности которых у него имеются доказательства. Это не одно и то же. Скажу больше: между этими двумя категориями нет практически ничего общего, и не нужно пытаться их объединить.
— Да, но если Барон фальсифицирует улики в отношении смерти По, как мы об этом узнаем?
— Действительно, Барон может попытаться состряпать улику-другую, но за основу обязательно возьмет некое реальное событие. Насколько нам известно, Барон намерен опубликовать результаты своих изысканий по поводу смерти По и рассчитывает заработать на лекциях по этой теме; значит, он не позволит себе откровенную ложь, ведь тогда его легко будет уличить. Понимаете вы это, мосье Кларк? В конце концов, Барон сам через газету известил своих кредиторов, что по возвращении в Париж удовлетворит их требования и освободится от их назойливого внимания. Он делает ставку на лекции в Балтиморе; лекции должны спасти его от долгов. Ему понадобятся факты — даже если некую порцию фактов он измыслит лично.
Большую часть времени Дюпон по-прежнему проводил в «Глен-Элизе» и в пререканиях с фон Данткером относительно обязательности полной неподвижности модели. Специально для портрета он придумал себе весьма странную гримасу — подобие полуулыбки, чуть приподнимавшей уголки рта, такие острые, словно они были процарапаны ножом.
Лишь иногда я отлучался из дому под благовидными предлогами, истинной же целью отлучек было спасение моих нервов. В тот год балтиморский почтамт начал доставлять почту гражданам на дом всего за два цента дополнительной платы — отпала надобность самому бегать за письмами. Мой рассказ о прежней работе почты Дюпон начал слушать с готовностью, несколько секунд выражал явный интерес к теме, а затем впал в привычную рассеянность. Получив почту, я всегда сначала искал неожиданные послания — главным образом письмо Эдгара По, которое, как я надеялся, затерялось и могло найтись в любой день. Дюпону писем никто не писал.
Но однажды утром, когда я собрался развеяться, в «Глен-Элизу» был доставлен саквояж такого же размера и цвета, как и привезенный Дюпоном из Парижа. Я удивился, ибо считал, что весь Дюпонов багаж давно находится у меня дома. Дюпон же, по всей видимости, ждал этой посылки.
Каждое утро, прежде чем добавить очередную газету к Дюпоновой коллекции, я прочитывал ее от начала до конца. Несмотря на ажиотаж вокруг смерти Эдгара По, ничего похожего на результаты реальных расследований в газетах не помещали — публикации сводились к сплетням и анекдотам. Однажды я наткнулся на новое объяснение, почему По обнаружили в грязной одежде не по размеру.