После этого мы вернулись в часть. Наш командир любил фотоаппараты. Открыли футляр фотоаппарата, а оттуда монеты посыпались. Его арестовали, но потом выпустили, хотя и сам аппарат не вернули.
Был еще такой «17-й караул» — спиртобаза. Со всего Берлина туда свозили спирт и там его собирали. Спирт был разный: был технический, но был и очищенный. Если бы вы видели! У кого что спрятано: канистра, фляжка… К нам летчики приезжали: «Ребята, мы вам подарочки привезли (кожаные куртки), только поменяйте на спирт». Сначала мы разбавляли «баш на баш», потом поменьше. Но когда спирт разбавишь, он становится теплым, противным. Ребята стали насыпать по краю стакана соли — так было вкуснее. Потом научились: треть стакана чистого спирта, а потом два глотка воды. Такой кайф! Утром встаешь, похмеляться не надо. Выпьешь воды — опять хорошо!
Ездили по секторам совершенно свободно. В хождении была единая оккупационная марка. У нас были свои военторги, куда мог зайти только офицер. А у них — шопы, туда заходит кто хочет. Мы наменяем немецких наград на марки, и они нас на «Виллисе» везут в свои шопы. Мы, охрана, чувствовали себя вольготно. Гуляли с немками.
— Изнасилований было очень много в Берлине, как говорят на Западе?
— Вранье. Русский человек, тем более молодой, — чистоплотный. У него нет цинизма. За своими санитарками мы ухаживали, хотя у командира батальона была своя санитарка — ППЖ. Тому поколению было присуще целомудрие. Очень было интересно посмотреть на обнаженную женщину, но можно очень застыдиться. Никогда не забуду картину «Пышка»… Стыдливость была в нашем поколении. Был закон: режим строгой двухсторонней оккупации. Ни немцы не могли ничего противозаконного делать, ни мы. Были, конечно, всякие случаи, жить-то хочется. Но, например, желание пообщаться с девочками кончалось триппером в лучшем случае. Оказывается, было два батальона специально зараженных девушек, чтобы наших солдат отравлять и заражать. Но нас оберегали. У нас в солдатском клубе командир нашего полка полковник Калашников кричал: «Победители! У вас дома матери, сестры, а вы что, берлинский триппер на хую привезете?!» Все гогочут!
— Немцы менялись с течением времени? Их мораль?
— Безусловно. Как было в начале войны, я уже говорил. А то, что я увидел в Берлине, — это было полное уважение к нам со стороны немцев. Лозунг «Если немец сдается — не убивай!» примирил, сгладил отношения между нами. Никаких диверсий, злопыхательств уже не было, и среди населения ненависти не было.
Войну я закончил старшим сержантом. Началась мирная жизнь. Для фронтовиков режим казармы — это необъяснимая система, когда строят и ведут на обед строем. Старшина говорит: «Запевай!», а никто не хочет. Доходят до столовки: «Кругом! В часть бегом! Стоп! Поворот направо! Запевай!» И опять никто не поет… Было принято решение как можно скорее избавиться от фронтовиков. Началась демобилизация. Первый эшелон — старики. Я попал во второй эшелон, из-за контузии. Я был уже не годен к строевой. Мне предложили учиться в пехотном училище, а я — нет. Я же всегда в актеры хотел!
Крутских Дмитрий Андреевич
Я родился 7 ноября 1920 года в крестьянской семье, проживавшей в Воронежской, ныне Липецкой, области. Мой отец, унтер-офицер царской армии, в Гражданскую командовал конной разведкой 14-й пехотной дивизии 1-й Конной армии. Однако его офицерское прошлое сильно сказалось как на его судьбе, так и на моей.
В тридцать первом году я закончил четыре класса. 3 мая, ночью, учительница Елизавета Владимировна Дмитриевская увела меня в детский дом. Перед этим она предупредила моего папу, что за ним приедут из НКВД. Отца арестовали и обвинили, как тогда говорили, в «ахвицерских» замашках. Впоследствии, через два года, его выпустили. Я же до 34-го года был в детдоме. В 34-м году началось расширение учебных заведений, и меня определили на учебу в фабрично-заводскую десятилетку. Через год я поступил в только что открывшийся коммунистический политпросвет-техникум, который находился прямо напротив нашей десятилетки. Там из нас готовили комиссаров. Меня приняли кандидатом в комсомол — крестьян не брали сразу в комсомол, а давали год стажа. В тридцать седьмом году в стране был брошен призыв: «Даешь 300 ООО летчиков стране!» Райком комсомола решил командировать несколько человек, в том числе и меня, в Ленинградское имени Ленинского комсомола летное училище. Там меня не приняли. Я попытался поступить в другое — нигде меня не берут. Везде мне отвечают: «У нас набор закончен». Как я сейчас понимаю, на моих документах стоял какой-то штампик, на который я внимания не обращал, но который говорил о моем происхождении. Ситуация была отчаянная: денег у меня не было, спал я на Марсовом поле, в Летнем саду в кладовке, которую случайно нашел. И вдруг в одном из училищ полковник, с которым я разговаривал, предложил мне прийти на следующий день к Михайловскому замку. Я пришел. Меня принял полковник Златогорский, и после разговора с ним я был зачислен в Военно-инженерное училище имени Жданова. Учили нас очень хорошо. В училище я был принят кандидатом в члены партии и был назначен временно исполняющим обязанности командира взвода.
Надо сказать, что 37-й — 39-й годы — это время гонений на офицерский корпус, когда происходило вопиющее уничтожение офицеров. В училище не было ни одного лейтенанта! Из нас, неучей, назначали командиров!
Окончил я училище. Прошло последнее торжественное заседание, а наутро было служебное совещание. Пришли. Сидел я во втором ряду. Выходит воентехник второго ранга и начинает рассказ о новом оружии. На столе президиума лежат два здоровых чехла. Говорил про то, какие у нас есть танки, самолеты, еще что-то. В конце говорит: «И еще вот у нас есть…» — и достает СВТ. Вот она такая-то, такая-то. Так повернул, так повернул и — в чехол. Потом из другого чехла достает ППД. Повертел, поговорил и обратно положил. На этом закончилось наше знакомство с новым оружием.
Присвоили нам звание «лейтенант», и меня направили командиром взвода инженерных войск на полуостров Рыбачий. Нас, кандидатов в члены партии, было всего 8 из 200 выпускников, и нас всех обещали послать на Дальний Восток. Это тогда было модно! Только что прошли Хасан и Халхин-Гол! Но эти семеро поехали без меня. Я был очень расстроен. Тогда я не понимал, что это из-за отца. Однако благодаря усилиям комбата, который представил меня начальнику училища Воробьеву, мне переправили назначение, и я уехал в Кандалакшу. Все ж какой-никакой, а город. Приехал я в Кандалакшу 9 сентября 1939 года и сразу был назначен командиром взвода 16-го отдельного саперного батальона 54-й стрелковой дивизии. В этот момент там уже была напряженная обстановка. Я, конечно, ничего этого не понимал, но разговоры шли о войне. Началась учеба. Блеснул я там лыжами — я был хороший лыжник.
Пятого ноября мы сдали все имущество, и под видом выезда на учения нас в эшелоне повезли на юг. Вместо учений прибыли на станцию Кочкана, что под Беломорском. Откуда выдвинулись на лыжах к госгранице на Реболы. Прошли примерно 40 км. По ходу учились развертываться, организовывать разведку. Потом за нами пришли машины, погрузили и повезли в Реболы. Там мы ждали начала войны. Знакомились с пограничниками. Они у нас выступали, беседовали, рассказывали об особенностях театра военных действий. Мы же не знали ни финского оружия, ни финских мин, не видели финской одежды. Граница в моем понятии, да и многих других — это огромный деревянный забор под небеса. Многому научили меня «старики» из моего взвода: Андрей Хлущин, Павел Рачев, Мельников, Ремшу, Микконен. Им было по 40–45 лет. Они меня сынком называли.