В какой уже раз делаю еще рывок, и до немца остается пара шагов. Вижу пар над его нательной рубашкой. Дело происходит ранней весной, снег уже стаял, но под раскисшей землей лежит мерзлый грунт, грязь с него соскальзывает, ноги то и дело разъезжаются в стороны. Двое моих связистов и Коренной, нагруженные катушками с кабелем, далеко отстали; давно уже скрылись впереди за бугром убегавшие из деревни фашисты — и мы с немцем вдвоем, один на один, несемся по скользкому голому полю. Он изо всех сил убегает от смерти, а я догоняю его, чтобы насладиться отмщением. Мне надо во что бы то ни стало поймать его живым! Что ни говори, а живого немца — нет, не пленного, уже сникшего и беспомощного, как бочечная селедка, а бьющегося, сопротивляющегося, как только что подцепленный на крючок голавль, — захватить очень заманчиво! Не часто удавалось нам с близкого расстояния видеть живого врага. Во время атак — расстояние десятки метров, лиц не видно. И в рукопашной схватке врага не разглядишь, тут все происходит быстро, неожиданно, лица озверелые, искажены, мелькают, сливаются в красное месиво, да и самому не до созерцания выражений лиц и глаз врагов.
Что-то загадочное, чуждое, опасное и непонятное чувствовали мы всегда в немцах. Злые, коварные, хитрые, ловкие, жилистые, техничные, стойкие и надменные. Мирное, близкое соседство с фашистами было у нас немыслимо. Если ты, даже случайно, увидел его — стреляй немедленно, иначе он тебя убьет! Немцы тоже не терпели и боялись нас, «зелеными привидениями» называли. Но кроме зла и отвращения был у нас какой-то тайный интерес к противнику. Хотя боже упаси поделиться этим даже с близким другом! Это был такой криминал, который пресекался и карался нещадно. Естественным было желание нашей пропаганды — воодушевить своих и унизить противника. Но карикатурный показ немцев как трусов и дурачков развлекал бывалых воинов и вводил в заблуждение новичков. Истинную силу немцев мы познавали в бою, на передовой.
Кто же они такие, немцы? Во имя чего так отчаянно и храбро воюют? Почему так хорошо оснащены — от оружия до амуниции и продовольствия? У нас же вечно чего-то не хватало. И в бою эти нехватки оборачивались немыслимыми страданиями, перенапряжением сил и излишними потерями. Немцы-то не послабляли нам в счет наших нехваток. Зато как радовались мы, когда было у нас всего в достатке — и продовольствия, и боеприпасов, да вдобавок прибывали на подкрепление еще и прославленные «катюши»! Само их присутствие удесятеряло наши силы!
Немцы никогда не экономили боеприпасов, никаких лимитов у них не было. Бьют и бьют, и ты уж не смерти ждешь, а конца обстрела. Когда мы были уже в Германии, нас поразили ломящиеся от копченостей чердаки. А нам-то говорили: «С голоду мрут». И все-то у них отполировано, тонко окрашено, подогнано, приспособлено, предусмотрено, безотказно… Однако немецкое благополучие вызывало у нас не только тайную зависть, но и дополнительную злость. Поэтому интерес к немцу как к человеку был на втором плане. На первом было — зло и отмщение за все, что натворили они. А ЭТОТ убегавший от меня немец-подрывник олицетворял собою самое вредное и отвратительное, что было во всех немцах, вместе взятых! Не кому-нибудь, а именно ЕМУ поручили подорвать мостик. ЭТОТ и подорвать сумеет, и своих догонит, и в плен не сдастся, и убежать сможет. Это ОН сидел в траншее и крушил нас из автомата. Сколько вчерашних колхозников ОН умертвил, скольких ребятишек осиротил, пока наши пять раз в атаку бегали!
Вот это зло с чудовищной силой сжимало сердце и не давало ему вырваться наружу от тяжкого бега. Не второе, а, наверно, уже седьмое или десятое дыхание преодолевал я и делал новое, еще одно усилие, чтобы сблизиться с немцем. Ведь он совсем уже рядом! Поднимаю автомат, хочу дотянуться до его спины, чтобы толкнуть и свалить его в грязь. Но никак не могу этого сделать — не хватает каких-то пары сантиметров! Немец слышит мое тяжелое дыхание, оглядывается, бросает автомат и, облегченный, снова ускоряет бег. Стрелять в безоружного я уже не могу. Но поймать его надо обязательно! С него же надо спросить за все! В памяти вспыхивают одна за другой страшные картины. Во время второй или третьей атаки немецкая пуля перебила моему связисту сонную артерию — вижу ударившую фонтанчиком из его шеи кровь, падаю вместе с ним на землю, он откинул голову мне на грудь, кровь ключом бьет из сосуда, пытаюсь зажать рану рукой, ничего не получается, кровь сочится между пальцами. Это мой связист Коля Леонов! Совсем еще мальчик! Такой быстрый и резвый! И сейчас он сначала храбрится, потом как-то вдруг сник, уставился на меня немигающими, полными слез глазами и как закричит: «Вы понимаете — я сейчас умру!» Этот душераздирающий крик невозможно ни забыть, ни передать! В нем все! — и отчаяние, и мольба, и прощание с жизнью, и желание донести до нас весь трагизм своего положения…
Ствол моего автомата почти касается пузыря оттопырившейся на ветру нательной рубахи немца, но дотянуться, преодолеть эти сантиметры я никак не могу. Все силы мои давно кончились. Неужели упущу фашиста?! А ведь это не рядовой немец! ЭТОТ — самый изощренный из них! Вернись он к своим, сколько еще вреда нам причинит! Ему не только мостик подорвать поручили. В занятом нами вчера селе из колодца вытащили трупики трех ребятишек. Их родителей немцы расстреляли, а дедушка держал на вытянутых руках тело младшего внука и горько вопрошал: «За что? За что?» Дети были мертвы, им не поможешь, но смотреть на страдания живого старика было сверх наших сил. Самый молодой связист нашей батареи Володя Штанский, он сейчас бежал сзади меня, настолько был потрясен увиденным, что поклялся: «Поймаю живого немца — на кусочки разрежу!» Наверняка утопить детей в колодце в самый последний момент бегства из села немцы поручили именно ЭТОМУ резвому фашисту.
В том же селе мы освободили семерых наших пленных. Они лежали на сырой земле в запертом сарае и настолько были истощены — кожа и кости, что не могли даже голоса подать. Зачем же так мучить людей?!!
Все эти воспоминания усиливали мою злость, но уж никак не прибавляли сил. Чувствую, и немец обессилел, длинные ноги заплетаются, из горла вырывается свист, вся фигура обмякла, вот-вот рухнет — в надежде на скорую развязку уже и сам он нестерпимо ждет моего толчка в спину. И вот я наконец дотягиваюсь до его спины и не толкаю, а едва касаюсь ее. Немец спотыкается, падает на четвереньки, потом на живот, пашет грязь носом. Я едва держусь на ногах, никак не могу справиться с дыханием, но подбегаю к его голове и направляю на нее автомат. Фашист на мгновение цепенеет, ожидая выстрела или удара, потом быстро переворачивается на спину, подтягивает ноги к животу, растопыренными пальцами рук закрывает голову. Из-под ладоней выглядывает искаженное злобой и страхом, перепачканное грязью рыжее лицо. Суженные глаза смотрят настороженно. Он продолжает ждать выстрела или удара.
Радости моей нет конца! Догнал-таки я злодея! Он у моих ног! Могу что угодно с ним сделать — и застрелить, и на кусочки порезать, и просто по морде дать! Чем страшнее и горше немцу, тем спокойнее и радостнее мне. Теперь можно спросить с него за все, что он натворил! Наверное, радость пленения затмила на моем лице злость и решимость расправиться. Немец уловил это, животный страх смерти отпустил его, и он открыл лицо. Ему было под тридцать. Матерый, хитрый и надменный. Он и не думает раскаиваться.