Была поздняя осень. Командиром полка был уже не Устименко, которого как будто перевели в штаб корпуса. Новый комполка был высокого роста, лет пятидесяти, с выпуклыми бесцветными глазами. Однажды — мы уже легли спать — в землянку вбежал адъютант командира полка, весь перетянутый ремнями и обвешанный сумками и планшетами, чуть не наступил на лежащего около печки санитара и громким командным голосом заявил, что младшего врача полка Шаблыкину, то есть меня, требует к себе командир полка. Я в недоумении уставилась на врачей. На реплику старшего врача, что, мол, если комполка заболел, то он сейчас придет и посмотрит его, — адъютант ответил: «Нет, нужен младший врач». Со мной пошел санитар Демидов, парень из Вологды, он не раз говорил: «Кончится война — женюсь, жену возьму толстую-толстую». — «Почему же, Демидов, толстую?» — «Она теплая». Он часто страдал от холода.
До КП полка дорога шла лесом, было тепло, моросил мелкий осенний дождь… Вошла в землянку, доложила по форме. Комполка был без ремня, с расстегнутым воротом гимнастерки. Подошел ко мне, взял меня за подбородок и сказал: «Ну, к чему такие официальности, раздевайтесь, попьем чайку». Я ответила: «И из-за этого вы меня вызвали?» — повернулась и вышла. Шла обратно и тихо плакала, Демидов меня успокаивал. Когда я пришла к себе в санчасть, врачи как по команде поднялись и уставились на меня. Я, ничего не объясняя, легла и притворилась спящей, хотя всю ночь не спала, жалела себя, думала, как легко здесь могут обидеть девушку, как тяжело женщинам приходится на фронте…
В дальнейшем ни один из командиров штаба полка меня своим вниманием больше не утруждал, однако старший врач полка искал причину, чтобы остаться со мной наедине. Однажды он спросил меня: «Что вы больше всего любите?» Не помню, что я ему ответила, он же сказал, что больше всего любит ласку. Он был женат, жена — врач-гинеколог, работала в одном из небольших городков на Волге, писала ему письма редко, но обстоятельно: писала о работе, о своих переживаниях за больных, о двухлетней дочке, которая была очень похожа на отца. Письма были деловые, никаких намеков на теплые нежные чувства, обычно он читал их вслух всем врачам, да и другие товарищи, в том числе и я, часто знакомили других со своими письмами. Конечно, почту ждали все с большим нетерпением. Очень редко приходили из тыла посылки. Старшему врачу пришла посылка от женщины-врача, которая, по-видимому, ему симпатизировала. В посылке были две бутылки хорошего вина, на горлышках бутылок красные ленточки, а также шоколадки, домашнее печенье, мыло и зубная паста. По тем трудным временам это была роскошная посылка — мы устроили настоящий праздник, весь шоколад съела я. Приходили посылки из Москвы от шефов полка — дивизия была московская, ополченческая. В этих посылках, как правило, были кисеты, мыло, одеколон, носки. В основном они шли в батальоны бойцам и вызывали большую радость, особенно если в кисетах находили фотокарточки девушек.
1943 год встречали на Западном фронте, в землянке штаба полка, в лесу. Стояли в обороне, слышались лишь единичные выстрелы. Запомнился В. Щеглов — командир санроты, который, не имея музыкального слуха, очень громко пел, перекрывая общий шум, и был очень доволен собой. Я смеялась, глядя на него, было весело, забыли про войну…
Тогда уже под большим секретом шли разговоры о том, что наша дивизия будет передислоцирована, скорее всего, под Сталинград. И действительно, в феврале мы двинулись. Стояли морозы 20–30 градусов. Мы делали трехдневный переход до железнодорожной станции, в день проходили по 40–45 км, привалы были на открытом воздухе, появились обмороженные. Идти было очень тяжело, все время хотелось спать — и я спала на ходу, держась за повозку, иногда даже снились сны. Бойцы держались друг за друга, и некоторые тоже засыпали. Одну ночь ночевали в палатке, рассчитанной на 20 человек — поместилось 60, — спали вповалку. Всю ночь я занималась тем, что высвобождала свои ноги, на которые давила тяжесть других тел. После двух дней похода я ничего не могла есть, выпивала только по котелку сладкого чая на привалах. Наплывали ностальгические воспоминания о покинутой уютной землянке в лесу — она казалась верхом комфорта: там была железная печка, горела «катюша», санитар Демидов приносил суп с галушками… Мы, офицерский состав, в то время носили меховые дубленки, очень теплые, были меховые безрукавки, шерстяные чулки, теплые шапки, рукавицы, а у санитаров были только ватные брюки и телогрейки, и стоять на посту в сильные морозы им было, безусловно, холодно. О тепле мечтали все. Мне не верилось, что настанет время, когда можно будет ложиться спать раздевшись, без верхнего платья, когда будешь уверен, что тебя не разбомбят, не обстреляют, что не придется драпать. Находясь в санроте полка, я 9 месяцев, с июня 42-го по март 43-го года, спала не раздеваясь и не разуваясь, лишь позволяла себе расстегнуть ворот гимнастерки и снять ремень.
Дошли до станции, погрузились в товарные холодные вагоны, поставили времянки, затопили, но долгожданным теплом насладиться не удалось: времянки грели очень плохо. В поезде на нарах пробыли дней 17–19. Было мучительно неудобно. Доехали до Москвы (Товарная-2) и там стояли дней восемь. На третий день пришел в наш вагон писарь из штаба полка — в довоенной жизни артист МХАТа Чесноков — и объявил, что сегодня можно поехать во МХАТ смотреть «Анну Каренину», у него была контрамарка на пять человек. Разрешение на поход в театр получили легко. Быстро согрели в котелке воду, и на морозе я вымыла голову, поливал санитар. Затем высушила волосы у времянки, с помощью бинтиков накрутила локоны… В театр мы — четверо мужчин и я — отправились на трамвае, мои спутники стояли, а меня посадили. По дороге произошел небольшой инцидент. На одной из остановок в вагон вошел военный в чине, кажется, майора и в ответ на наше приветствие заявил, что мы не знаем устава: сидеть в присутствии старших по званию не разрешается. Но мои товарищи сказали: «Она будет сидеть до конечной остановки, так как заслужила это право на фронте». Настроение было испорчено.
Приехав в театр, сняли шинели и тут поняли, как резко мы отличаемся от остальной публики, наглаженной и напомаженной. Чесноков проводил меня во второй ряд партера, второе место от прохода, а остальные уселись на задних рядах. После второго звонка в зал стала заходить публика, и я оказалась среди высшего командного состава с женами, увешанными чернобурками. Я посмотрела на свои валенки, на неглаженую юбку и почувствовала себя настолько не в своей тарелке, что даже пропал интерес к Анне Карениной — а играла Алла Тарасова! Дождавшись антракта, я быстро пошла к своим товарищам и сказала, что больше там сидеть не буду, лучше останусь с ними. Они возмутились, стали меня успокаивать и уговаривать, а когда дали второй звонок, все четверо проводили меня до моего места и, уходя, отдали честь. Это произвело впечатление, настроение мое поднялось, и я до конца спектакля с большим интересом следила за великолепной игрой актеров.
От Москвы ехали дня четыре довольно спокойно: не бомбили. Выяснилось, что едем не в Сталинград, а в Харьков. Выгрузились на станции Валуйки и пешим ходом, в валенках по талому снегу, пошли в Харьков. Здесь наша санчасть расположилась на Холодной горе, недалеко от тюрьмы, личный состав по 4–5 человек разместился в частных домах. Нам попалась приветливая хозяйка, накормила нас вкусным борщом, домашними консервами, однако дочь ее производила странное впечатление: она была одета в красивое платье, с бусами на шее, ни с кем не общалась, и всегда рядом с ней сидел молодой симпатичный блондин — как нам сказали, ее глухонемой брат. Ночевать мы отправились на сеновал, где прекрасно выспались… На третий день старший врач полка с фельдшером поехали искать баню, чтобы помыть личный состав. Но этому не суждено было сбыться, так как над городом появились немецкие самолеты (мы сначала подумали, что наши) и стали бросать бомбы, а вернувшиеся с поисков бани рассказали, что их несколько раз обстреляли из пулеметов, установленных на чердаках. Хозяйкины дети куда-то исчезли.