— Удавалось ли командиру эскадрильи в начале войны подбирать себе ведомого?
— Нет. Хотя, конечно, мы старались устоявшиеся пары и звенья не разбивать. Взаимопонимание в паре или в звене — вещь очень важная. Тем более что поначалу радио не было, приемник и передатчик стоял только у ведущего группы, а у остальных только приемники. А как они работали?! Хрипит, шумит. Радио стало хорошо работать у нас только под Сталинградом. Так что взаимопонимание в этих условиях играло исключительную роль.
— Было такое, что летчики снимали радио, считая, что это лишний груз?
— Нет. У нас, наоборот, просили, чтобы поставили радио.
— Что считалось боевым вылетом?
— Боевым вылетом считался вылет, когда ты летаешь над территорией противника. Или вылет над своей территорией, если ты ведешь бой.
— На каких высотах в основном шли бои?
— Выше 6000 метров не забирались. Но кислородное оборудование возили. В основном 2 — 3 тысячи.
— Было такое при сопровождении групп самолетов или штурмовиков, что если были потери от истребительной авиации, то боевой вылет не засчитывался?
— Это чепуха. Вылет засчитывался во всех случаях, но за потерю штурмовика спрашивали, причем строго. На разборе все раскладывали по полочкам: что, как, почему. Группа прилетала, тут же, как правило, присутствовал командир полка, и ведущий делал разбор. И потом уже командир полка давал установки. Ошибок много допускали и по незнанию, и нарочно. Скажем, Липин такой у нас был. Он как-то в боевом вылете отвернул, ушел. Я прилетаю: «Марк, в чем дело? Почему ты ушел?» Он начал оправдываться, мол, думал, что то-то, то-то. Я говорю ему: «Ты прежде всего нарушил строй, ушел со своего места, тебе положено было там быть». Отчитал его. А он и второй раз так же делает. Третий раз — тоже самое, но тут ребята ему взбучку задали. После этого начал летать. Но вообще взбучки были делом редким. Это делали подальше от народа и начальства. Я, например, узнал об этом только через неделю.
В начале 1943 года, а вернее, 8 января, к нам прилетел командующий нашим истребительным корпусом генерал Еременко. Вызвали меня в штаб полка. Прихожу, вижу генерала. Я хоть и был уже штурманом полка, но никогда с такими чинами не имел дела. Немножко смутился. Командир корпуса мне говорит: «Ты давай, не стесняйся, расскажи командующему, что это за самолет „як“. Я ему рассказал, какая скорость, маневренность и все остальное. Погода была нелетная: высота облачности метров 50 или 70, не больше. Еременко меня спрашивает: „Ты сможешь слетать на разведку вот сюда, — указывает на карту, — посмотреть, есть ли движение войск или нет?“ Они все боялись, что с юга немец ударит и прорвется к окруженной под Сталинградом группировке. Я говорю, смогу. Полетел один, посмотрел. Возвращаюсь, докладываю: „Отдельные машины ходят, и все. Скопления войск не наблюдается“. Он сказал: „Спасибо“, — и улетел.
К вечеру принесли сводку, в которой было сказано, что по донесениям партизан на аэродроме Сальск наблюдается большое скопление немецких транспортных самолетов. На утро 9 января нам поставили задачу вылететь и разведать аэродром. Взлетали в паре с Давыдовым в темноте, я только попросил в конце полосы костерок развести, чтобы направление выдержать. К Сальску подошли с рассветом. На аэродроме было черно от самолетов. Я насчитал 92 самолета. Мой ведомый утверждал, что больше сотни их было. В любом случае, очень много. Прилетели, доложили. Тут же командование поднимает два полка «илов» из 114-й дивизии нашего корпуса. Я описал им расположение стоянок вражеских самолетов. Мне было поручено идти лидером группы. Решили, что я оставлю аэродром слева, проскочу на запад, и оттуда, развернувшись, штурмовики ударят по аэродрому. И вот, лечу на высоте 800 метров. За мной на высоте 400 или 600 идет огромная колонна штурмовиков. Я время от времени набираю высоту— степь, кругом белый снег, никаких ориентиров. Сначала по компасу шел, а когда Сальск увидел, тут уже полегче. Немножко правее взял, чтобы зайти с левым разворотом на аэродром. Вывел их. Они шарахнули бомбами и РСами. Сделали второй заход, из пулеметов ударили. Ну и все — повел я «илы» на аэродром. Как потом партизаны докладывали, мы накрошили что-то больше 60 немецких самолетов, зажгли склад с горючим и с боеприпасами. Короче говоря, вылет был классический.
Прилетели, сели, собрались завтракать, а то ведь два вылета на голодный желудок сделал. Тут подбегает начальник штаба полка Пронин, говорит, что вылетает шестерка «илов» на станцию Зимовники бомбить эшелон с горючим, нужно их сопроводить. Я говорю: «У меня ни летчиков, ни самолетов нет». Со всего полка собрали четыре самолета и летчиков. Мне дали какой-то самолет. Взлетел. Чувствую — самолет хороший, вот только фишка радио выскакивала из разъема при каждом повороте головы. Ведущий штурмовиков повел группу в лоб. Я знал, что Зимовники хорошо прикрыты зенитками, но подсказать ему не мог — связи не было. Встретили нас плотным огнем. Давыдова сбили, но штурмовики прорвались к станции, а эшелона уже не было. Отбомбились по путям и постройкам. Идем обратно. И вдруг я как глянул назад, а за нами четыре четверки «мессеров» жмет — видать, мы расшевелили их своим налетом на аэродром. Немцы вообще-то к тому времени стали трусливые, но, когда их большинство, они вояки будь здоров. Разворачиваемся, нас уже атакуют. И пошла здесь карусель. Короче говоря, четверка «мессеров» атаковала штурмовиков, еще одна — пару наших истребителей, а одна — меня. И вот, с этой я колбасил. Но «як» — это такой самолет, я влюблен в него! Я мог стрелять по одному самолету врага, когда меня атаковал другой, я разворачивался на 180 градусов и легко оказывался в хвосте у самолета, который только что атаковал меня. Двоих я сбил. Виражу с оставшимися двумя «109-ми». Смотрю, а указатели остатка бензина по нулям. Сзади меня атакуют. Я на боевой разворот — тут мотор и встал. Иду на посадку. Смотрю, сзади заходит один фашист. Я скольжением ухожу, и вот уже на выравнивании по мне очередь. Прошла справа, потом еще одна очередь — тоже мимо. Я на живот сел, все нормально, там ровная местность, да еще снежок был. Вижу, сверху самолеты заходят, чтобы добить. Куда деваться? Я под мотор. Зашел один, стреляет. Ушел. Второй заходит, стреляет. Такая досада была, твою мать! Хотя бы несколько литров бензина было, а то ведь на земле меня, летчика, убивают! Как я ни прятался за мотор, все же один бронебойный снаряд, пробив мотор, попал в ногу и там застрял. Боль невероятная. Видимо, расстреляв боекомплект, немцы улетели. Встал, смотрю, едет повозка, запряженная парой лошадей, а в ней сидят четыре человека. Пистолет у меня был ТТ. Думаю, последний патрон мой. Подхожу. Слышу матюги — наши, но могли ведь и полицаи быть. Подъезжают. Говорят: «Видели, как тебя обстреляли. Хорошо, что жив остался». Я им говорю: «Мне надо попасть к врачу». — «Вот здесь недалеко госпиталь». Поехали. По дороге было далеко объезжать, они поехали напрямки. И вот мы несемся по пашне, все дрожит, никакой амортизации, боль невероятная. Привезли меня в госпиталь. Сестры перевязали, но удалять снаряд не стали, говорят: «Мы не хирурги».
На утро меня отправили в Саратов. Там в госпитале хирург как посмотрел на снаряд у меня в бедре, пригласил начальника госпиталя. Приходит такой пожилой, посмотрел, говорит: «Немедленно на операционный стол!» Положили. «Ну, — говорит, —терпи, сейчас будет больно». И как дернул этот снаряд, у меня искры из глаз. Потом я месяц лечился. Когда рана стала заживать, я навел справки, где мой полк, и из Энгельса вылетел самолетом в Зимовники. Полк оттуда уже улетел в Шахты, остался только технический состав, ремонтировавший неисправные самолеты. Руководил работами Йозеф, я его еще с 1941 года знал. Я ему говорю: «Йозеф, давай снимай людей и делай один самолет. Сделаешь, и я улечу!»