Гражданская война продолжалась в тех воспетых пиитами классовых боях и умело направлялась комиссарами всех рангов на непримиримость, враждебность, не оставляя камня на камне от прошлого бытия. Искоренялось все старорежимное, переписывалась заново история, и ее победители с превосходством своего пролетарского презрения к поверженному строю и его бывшим представителям смотрели на них, как на ненужный хлам, и открыто их презирали. Многие строевые военспецы среднего звена, окруженные почти открытой враждебностью новых краскомов с их проработками на открытых партсобраниях, мелкими интригами, косыми взглядами на их прошлое, постепенно выживались из армии и уходили с досадой и горечью, тяжело расставаясь со своей профессией, ставшей теперь вдруг ненужной для новой власти. Ах, если бы только недоброжелательность к ним — «бывшим». Началось худшее! Где-то там, на недосягаемой партийной вершине пять или шесть человек, не страдая от припадков совести, решили, что при строительстве социализма «в отдельно взятой стране» при капиталистическом окружении диктатура пролетариата должна первой нанести удар по социально опасным элементам, куда была зачислена, в основном, вся грамотная категория лиц старой России, начиная от членов противостоящих партий всех оттенков — от меков
[6]
до анархистов, от полицейских до служителей тюрем, чиновников суда, прокуратуры царского времени. Не были забыты и господа офицеры. Так в январе 1930 года появился циркуляр ОГПУ, где предписывалось взять под наблюдение, а в отдельных случаях и в активную агентурную разработку всех лиц, представляющих социальную опасность; при малейших признаках контрреволюционной деятельности — немедленно их арестовать и организовать над ними суды через «тройки», успешно включившиеся в первые волны террора. Никто из бывших офицеров не мог предполагать и теперь не поверил бы, что если он в прошлом был офицером, честно и добросовестно нес тяготы и лишения, рисковал жизнью на германской, а потом на гражданской, теперь по ОГПУшной закрытой директиве будет объявлен врагом народа, а местные органы дадут команду: при малейшем оказании сопротивления или попытке к бегству применять оружие без предупреждения. Сколько среди них было беззаветно храбрых, отважных, презирающих смерть, ходивших впереди солдат в штыковую. Да, да, это были офицеры русской армии, и теперь, когда в прошлом фронтовиков-окопников вталкивали в переполненную камеру, они, бледные и растерянные, пытались овладеть собой, надеясь, что в ближайшее время все выяснится — правда восторжествует, но напрасно! И в свой последний час, когда уже клацал затвор винтовки, многие из них презирали себя за бессилие и доверчивость, проклиная новую власть! Они жили старыми представлениями о власти и законах тех далеких времен, когда можно было требовать открытого обвинения, вносить жалобы в прокурорские инстанции, советоваться с адвокатом, отводить состав обвинения и суда, использовать много других правовых возможностей для защиты личности.
Новая власть, готовясь к Большому террору, отменила все это как буржуазные предрассудки и упростила процедуру лишения свободы и жизни для своих классовых врагов. Личное указание Вождя на обострение классовой борьбы в провинции с ее дремучей непроходимостью, тупостью и малограмотностью представителей власти было принято ликующе! Стали сводить счеты по старым долгам, началась травля на собраниях, сельских сходах, подкапывались под прошлое, писали доносы, интриговали по-крупному, но не брезговали и мелочью. Честным людям тоже стало опасно жить — того и гляди объявят врагом народа за то, что не осудил брата, свата или соседа и не бросил в них камень. Эта дикая вакханалия бурлила не один год. И Лепин помнил рассказ запуганного и истерзанного страхом ареста своего ближайшего родственника, который, идя однажды по городскому кладбищу и увидев памятник, надпись на котором гласила, что имярек, купец 2-й гильдии, умер 25 октября 1917 года, позавидовал его кончине — ушел и не видел, не слышал и не знал, как лилась кровь, в муках и проклятьях появилось новое; с заманчивым равенством, братством и справедливостью к человеку труда… Вот оно пришло! И это освобождение нам не дали, как жалкую подачку, а мы взяли сами! Ура, товарищи! И задушевно, со слезами на глазах пели торжественные гимны революции.
Начштадив тоже был романтиком и был увлечен и революцией, и ее победными идеалами. Он родился под счастливой звездой, он не испытал в полной мере косых взглядов за свое прошлое. Так уж сложились обстоятельства, что владея французским и немецким, он попал в аналитическую группу при Генштабе, где по заданию Совнаркома изучались дипломатические материалы бывшей Антанты, и работал рука об руку с новыми аппаратчиками Наркоминдела. Он искренне восхищался и был заражен революционным энтузиазмом чичеринской команды, где в то время готовились предложения по Генуэзской конференции — первой мирной, где большевистская власть была признана как сторона переговоров и правопреемница долгов и обязательств старой России.
Потом Лепин был много лет за границей, служил в советнических аппаратах по военным вопросам в Турции, Монголии и Китае. Повидал немало, испытал гордость за свою страну — Совдепию — так и только так эмигрантские газеты называли его родину. И еще писали о том, что кучка продажных интеллигентов вкупе с представителями старого офицерского корпуса пошли в услужение к большевикам за чечевичную похлебку! Вот в этом была правда — на большее из нынешних, добровольно перешедших, никто не рассчитывал, а потому они и не роптали на скудость окладов загранкомандирования, скромность быта и другие урезанные материальные блага, но были горды тем, что у них за спиной было умное правительство, с которым считались многие сильные мира сего и те сто пятьдесят миллионов разогретых революцией, закаленных невиданной в истории с ее невзгодами и лишениями гражданской войной…
Он вернулся домой в 1940 году, когда закончилось большое кровопускание в стране, но паралич страха все еще давал знать о себе в боеспособности армейского организма. Боязнь ответственности поразила весь, без исключения, нач. и политсостав непобедимой, прославленной, легендарной, воспетой в стихах и песнях! Лепин не узнал свою среду военных. Безвозвратно ушло то, что так нравилось бывшему штабс-капитану в революционных новациях, и прежде всего, открытость суждений между старшими и младшими командирами. В старой армии этого не было — существовало множество барьеров, не допускающих таких явлений. Столетиями выработанный этикет офицерского поведения жил в крови служивых вечно. Революция, взяв от народа на первых порах лучшие качества, внесла их в свою армию; в том числе и форму, и содержание общения между командирами. Но теперь все это исчезло. И оглядевшись, Лепин понял, что это была уже не та армия, которую он знал во времена Фрунзе. И еще понял, что та, ранняя, революция, совершив свой прославленный путь, умерла, а оставшиеся в живых ее солдаты молча и беспрекословно исполняли команду великой Системы. Нет, он действительно не узнавал свою среду: исчезли смелые, поистине революционные предложения по строительству и укреплению армии. Ушла открытость суждений, обмен мнениями велся с опаской, навсегда канули в Лету откровенные беседы на дружеских встречах или застольях. Также непривычно для него было настойчивое восхваление мудрости и непогрешимости Вождя и руководимой им партии, бесчисленные его портреты, заполонившие вокзалы, площади и улицы Белокаменной. Вот и на величественном здании бывшего Реввоенсовета, ныне Наркомата обороны (в памяти Лепина это было Александровское юнкерское училище), на Знаменке, а теперь улице Фрунзе, тоже висел грандиозный портрет Генсека и его двенадцати соратников по Политбюро — близилась 23-я годовщина Октябрьской революции. Такой он запомнил предвоенную Москву.