Время отвода войск немцы держали в секрете. Уходили из Смоленска неожиданно, вечером, под грохот бомб и вой снарядов. Ночью сбились с пути, головная машина безнадежно застряла в болоте, у второй отказал мотор. Пошли пешком проселочной дорогой. Группа беглецов — не больше двенадцати человек — с первых же шагов стала расползаться, раскалываться на отдельные группки. Первыми ушли трое самых здоровых и молодых мужчин: молча бросили свои ненужные чемоданы, одели рюкзаки и без слов свернули с проселка в лес, растворившись в нем. Они служили в городской полиции — уж они-то знали, что им грозит при встрече с советскими войсками. Потом незаметно отстал и скрылся из виду бывший бухгалтер смоленской управы. Единственная пожилая семейная пара — оба учителя еще с земских времен — осталась в лесничестве. Основное же ядро группы продолжало двигаться на запад в надежде уйти от встречи с краснозвездными войсками, «энкавэдэшниками» и пугающего возмездия. Цель была одна — выйти на единственное в этих местах шоссе, идущее в сторону Минска, и присоединиться к отступающим немецким войскам.
Вспомнил Сиверс и редактора оккупационной газеты «Русский голос», бывшего внештатного корреспондента газеты «Смоленская правда» Буйнова, прекрасного рассказчика, знавшего много историй о своем крае. Он частенько забегал на огонек к Сиверсу и увлеченно рассказывал о местных событиях, о вельможных личностях советского периода и разные легенды о их стиле руководства, привычках в быту и на службе. Это он поведал ему скорбную историю еще 30-х годов о прокладке шоссе Москва — Минск. Новым областным начальником НКВД был тогда назначен старший майор Наседкин
[48]
, бывший областной начальник из Тулы. В это же время начались репрессии по всей стране. На территории области проживало около семи тысяч латышей, переехавших сюда в разное время — особенно много курляндских жителей изъявило желание переехать в наши края в период империалистической войны, когда немцы были под Ригой, и царское правительство материально помогало беженцам. Так в Смоленской области образовалась Латышская колония. Труженики они были отменные — честные и непьющие. Строительство возлагалось на Гушосдор
[49]
, и Наседкин полностью отвечал за строительство магистрали. Вербовка вольнонаемных землекопов не удалась; платили на строительстве очень мало. Тогда Наседкин поехал в Москву и получил под предлогом укрепления западной границы разрешение на репрессирование взрослого населения латышей, поскольку они являются выходцами из враждебного буржуазного государства и в потенциале — враги советской власти! Сюда же он причислил служителей культа и мирян, активно посещающих церкви, а также уголовников разных мастей. Их набралось больше десятка тысяч — они были осуждены и брошены на строительство Минского шоссе. Наседкин же за ударное выполнение правительственного задания был сначала награжден, а потом получил повышение — был назначен наркомом внудел Белоруссии.
Вот к этому шоссе и держала путь группа немецких беглецов, среди которых был Сиверс, когда они были взяты в плен танковым батальоном Красной Армии с десантом пехоты. Их выдала не только городская одежда, но и пожилой толстячок, служивший при оккупантах заведующим народным домом. Решив сразу повиниться, он стоял в стороне, рядом с молоденьким офицером, пальцем указывал на беглецов и что-то увлеченно рассказывал ему. Солдаты были, в основном, молодыми парнями в заляпанных грязью плащ-палатках, в ботинках с обмотками и мятыми полевыми погонами. Сиверс тогда не испугался этой встречи: впервые он увидел лица сыновей тех, кто выпихнул его из родного дома. А они рассматривали беглецов с любопытством и откровенным презрением. Потом их подвергли обыску. На войне все солдаты одинаковы по части пленных трофеев — считают себя единственными распорядителями их вещей и жизней. В результате все беглецы лишились часов, колец, бритвенных приборов, портсигаров, зажигалок, бумажников и прочей мелочи. Высокий, заросший черной щетиной кавказец, немного смущаясь, отобрал у Сиверса карманные часы, портняжный несессер и колоду карт в кожаном чехле. Старший лейтенант — политрук десантной роты — не позволил другой группе солдат произвести повторный обыск и со словами «дважды подряд овцу не стригут» прогнал их. В знак благодарности Сиверс подарил ему ручку-самописку, уцелевшую после первого обыска. Потом, почти перед самым порогом Лефортовской тюрьмы, с хамскими увертками, под предлогом обыска он был ограблен мелкой сошкой из надзирательского персонала.
Причем он молился за тех солдат, взявших его в плен: другим не повезло еще больше. Так, при въезде в село, куда их под конвоем доставили на сборный пункт, он увидел тех троих, которые первыми покинули группу. Они лежали ничком в кювете, рядом — их выпотрошенные рюкзаки. По коричневому, с желтыми ремнями, Сиверс опознал одного из трех, еще вчера живых и здоровых, а ныне не погребенных, лежащих под этим мелким осенним дождем. Где-то на краю села, выводя что-то веселое, играла гармошка. Жизнь шла своим чередом: у кого-то было короткое веселье, а кто-то лежал в кювете, подогнув ноги. Судьба этих трех несчастных не давала ему покоя. Кто распорядился их жизнями — никто теперь не узнает. Да и откуда ему было знать, что уход немцев породил откровенный бандитизм, лжепартизанство среди бывших полицаев и примкнувших к ним разных темных личностей. Вооруженные, они сбивались в стаи, грабили и убивали всех, кто встречался на пути.
Новых привели и заперли в холодном сарае до следующего дня. Еще там, в сарае, холодной сентябрьской ночью Сиверс с горечью осознал свою ненужность в этом мире и поэтому во время следствия даже не пытался искать лазейку для оправдания своей службы у оккупантов и без сожаления готовился к высшей мере или «четвертному» каторжному сроку, что было почти то же самое, с прибавкой к его пятидесяти четырем годам. И, не терзаясь боязнью исчезнуть, он готовил себя к худшему. Встречу с Куракиным Сиверс принял за знак судьбы, хотя предложение оказать им помощь и выступать в роли разоблачителя тех, с кем он еще недавно встречался, сидел за одним столом, с кем вместе получал оккупационные марки, — переживал мучительно трудно. Все его существо протестовало против такого предложения. Воспитанный в классической гимназии, где презирались наушничество и фискальство, он ужаснулся той роли, какую ему готовил Куракин, и уверял того, что по складу характера он не охотник и у него могут возникнуть симпатии к теснимым и преследуемым. Куракин, тоже в прошлом гимназист, знакомый с кодексом чести тогдашнего юношества, терпеливо и настойчиво вел свои беседы, подтачивая застарелый романтизм Сиверса. А потом ознакомил бывшего советника с розыскными делами на бывших подручных абвера, полиции, полевой жандармерии, где были собраны материалы о сотнях замученных, убитых, о массовых экзекуциях в деревнях за то, что многие были недовольны установленными порядками, произволом, исходившим от оккупационных властей или их пособников. И Сиверс стал по-другому слушать своего собеседника, обнаружив, что тот проявляет сочувствие к несчастным жертвам. Куракин понимал душевное состояние своего заложника и без всякого нажима, постепенно знакомил его с достоверными сведениями о черных делах карателей.