Очень не хотелось писать предисловие.
Хотелось назвать эту книгу «КАУЗАЛГИЯ».
Так как не получилось название, придётся писать предисловие.
На свете существует большое количество слов, которые обладают необъяснимой красотой, привлекательностью, невыразимой заманчивостью, непонятностью.
Свиристель, Суздаль, каузалгия – это мой ряд.
Я могу его продолжать, но не буду.
Каузалгия. Я узнал это слово в пятнадцать лет, и никакие врачи, никакие энциклопедические и медицинские справочники, и никакие топонимически-этимологические словари не сумеют во мне перевернуть то детское восприятие этого термина, которое во мне сформировалось в детстве.
Мой старший товарищ, учитель, поэт Борис Ефремович Пильник вернулся с фронта без ноги. И у него постоянно болели пальцы на той ноге, которой у него не было. Нога осталась где-то там, в Калининских болотах, а пальцы болели тут, в маленькой комнатке, на площади Горького, и мы, мальчишки и девчонки, молодые поэты, которые пришли в гости к «нашему старику» послушать стихи Гумилёва или Юргиса Балтрушайтиса, видели и чувствовали, как болят эти пальцы на ноге, которой давно уже нет.
Да, по-научному это надо называть фантомной болью, но для меня это – каузалгия.
Больше тридцати лет миновало с тех пор, как ушёл мой отец.
В течение довольно продолжительного времени я работал с его письмами, дневниковыми записями, воспоминаниями друзей, постоянно советуясь с ним. За это время я часто слышал его голос, не раз встречал в толпе, видел силуэт на окне, просто разговаривал…
Я постоянно пытаюсь понять, как он прошёл этот путь, который не все осилили по разным причинам. Каких-то сорок лет назад теплым майским утром я слышал почти церковный колокольный звон: это побрякивали серебром и золотом медали вернувшихся живыми.
«И каждый первый – герой,
И каждый второй – бессмертен», —
сказал о них Поэт.
Часть 1. Путешествие не по своей воле
Луна мешала. Я не спал.
Сквозь щель двухстворчатой огромной
Я слышал чоканье негромко,
Смех женский, редкие слова.
У папы были гости в доме,
Нарядные, при орденах.
И даже женщина одна
Была, по-моему, в погонах.
Я помню все, хотя был мал.
Сквозь щель я слышал запах дыма
Табачного, духов и винный,
Он волновал, и я не спал.
И слышал также звуки танго,
И шарканье продленных «па».
Я должен спать был, но не спал —
Луна мешала. Было странно
Мне слышать горькое: «За них…»
…Я просыпался утром первым
И видел, открывая двери,
Что мама с папою одни
И спят, обнявшись, на диване.
Пластинки сложены в углу,
Валялась спичка на полу…
Но до сих пор тревожит память
Мне мысль, что с ними кто-то не был:
Не тронут, посреди стола
Стоял единственный стакан,
Покрытый сверху черным хлебом.
Олег Рябов
I. Я простился с Волгой
20.09.41
Въехал в Азию! Никто из вас так не путешествовал, да, наверное, и не придется: мне кажется, никто не пожелает. Сегодня в первый раз умылся после Куйбышева, где в какой-то парикмахерской помыл руки. В Куйбышеве я долго лежал на пустынном берегу и глядел на реку с белыми гребешками волн – на душе было легко. Я даже не прощался – я простился с Волгой еще в Горьком: пятнадцатого сентября целый день на яхте общался с Волгой, быть может, в последний раз. Теперь я в Азии, а здесь, кажется, по местным обычаям, можно совсем не мыться.
Сразу после Самары началась степь (так начинаются многие рассказы прошлого века, где описывается, как русские господа ездили на кумыс), с её ковылём, пылью и осенними ветрами. Ветер сильный, пронизывающий до костей, но дождей пока нет, сквозь облака проглядывает солнце. После Оренбурга помахали рукой Европе.
Здесь, в Азии, всё своеобразно. Деревушки маленькие, серенькие, домики – мазанки, по типу украинских, но нет ни кустика, ни деревца – кругом голая бесконечная степь. На остановках грязные босые ребятишки продают арбузы, дыни, молоко; по дорогам едут на верблюдах – всё как 150–200 лет назад. Настроение у меня прекрасное, я доволен, доволен, вероятно, так же, как какой-нибудь чеховский инженер, ехавший в мягком «пульмановском» вагоне.
На соседней полке под рваным пестрым одеялом всё время сопит и всхрапывает старый киргиз, но я мирюсь с этим – ведь не часто приходится ездить с киргизами. На другой полке лежит поляк с замечательными голубыми глазами. Боже, видели бы вы его!
История поляка такова: повоевав с немцами 12 дней (Польша воевала только 12 дней!), он попал в плен и был отправлен под Берлин, оттуда бежал домой, в Варшаву. А дальше – Россия, Сибирь. И сейчас он едет в Актюбинск, где из таких вот «патриотов» генерал Андерс формирует польскую армию. В Актюбинске их уже 100 тысяч и все из тюрем, и все без семей. На этом поляке с голубыми глазами надето то, что он когда-то надел дома, в Варшаве: брюки уже изорваны, раньше они были черные, а сейчас напрочь вытерты и стали грязно-серыми, бельё, когда-то белого цвета, сейчас тоже серое, на ногах – обмотки из каких-то тряпок и рваные лыжные ботинки. Он просит у меня нож, режет арбуз, затем тщательно вытирает его о брюки и вежливо, очень вежливо возвращает обратно.
Я выехал из Горького с военными, кто-то из них ехал до Куйбышева, кто-то дальше, но сейчас уже нет ни одного. Всё, связанное с войной, осталось за Волгой, и я не знаю, что делается на свете: нет ни радио, ни газет – и только плач и крики на станциях, при проводах мобилизованных, напоминают о чём-то неясном и далёком.
В вагоне остались наши русские мужики с Урала, Каспия; эти шумят, ругаются, они – чистые, так как прямо из дома; требуют к себе хорошего отношения, ибо едут на смерть. Один встретился в тамбуре: «Браток, закури!» Закурили. «Ты понимаешь – последний день!., не хотелось ругаться, но вынуждают, и я своего добьюсь».
Поляки были тихие и вежливые. Они ничего не требовали, всех называли «пане» и друг друга – «пане замборский». А посмотрели бы вы на этих панов!