— Как обстановка в Петрограде, Вячеслав?
— Ничего хорошего. Красные лютуют.
— Ну, власть без жёстких рукавиц не удержать, это и мы с тобою хорошо знаем, и красные знают, поэтому им ничего не остаётся делать, — только лютовать.
— Сейчас, когда мы им сыпанём перца под хвост, они вообще озвереют и раскочегарят репрессивную машину на полную катушку.
— А ты что, хочешь, чтобы они, как варёные тараканы, лапки вверх задрали? Не-ет. Это народ совершенно другой закваски.
— Я удивился, что ты в Питере появился сегодня — думал, приедешь с группой боевиков. Она будет здесь через три дня.
— Не-ет, Вячеслав, я кот, который гуляет сам по себе. А какая группа придёт? — спросил Герман, будто не знал, кого Соколов подготовил к переброске в Петроград.
— Какого-то Тамаева.
— Есть такая группа, матросская.
— Что, сплошь из матросов и ни одного офицера?
— Ни одного офицера, — подтвердил Герман.
— Как же она будет действовать без офицера?
Герман неопределённо пожал плечами.
— Этого пока не знает никто.
Группа Тамаева, как и Герман, благополучно прошла через границу, добралась до ближайшей станции, откуда в Петроград регулярно ходили поезда — большевикам надо отдать должное, они смогли наладить работу железной дороги. Дождались, когда придёт старенький, простудно свистящий паровозик с высокой трубой, похожей на голенище гигантского сапога, к паровозику было прикреплено три вагона, битком набитых людьми. Тамаев первым забрался в головной вагон и могучим движением плеча спрессовал людей, находившихся в нём — вагон умялся ровно наполовину.
— Вот так! — трубно крякнул боцман. — Заходи, робяты!
Группа его заняла освободившееся пространство целиком… Через несколько часов Тамаев со своими людьми благополучно прибыл в Петроград.
На трибуну, обтянутую красным полотном, с деревянными скамейками, расположенными по обе стороны трибуны, они наткнулись во время первой вылазки в город.
Тамаев озадаченно наморщил лоб:
— А это чего такое? — ткнул пальцем в сторону трибуны.
— Большевики праздник свой собираются отмечать, — подсказал ему говорливый, с весёлым загорелым лицом Сорока, этот человек чувствовал себя в красном Питере, как дома, чего нельзя было сказать о других. — Первое мая называется. Вот к нему и готовятся. Заранее, за три недели. — Сорока обвёл рукой широкое пространство — ну будто всю страну хотел обхватить. Белые зубы его сияли ярко.
Тамаев неприязненно покосился на него, сплюнул себе под ноги:
— А трибуна зачем?
— Речи будут произносить. Это же любимое занятие у комиссаров. Крики «ура» будут раздаваться, боцман. А на скамейки усядется большевистское начальство. С трибуны будет вещать Троцкий.
— А Ленин?
— Ленин на маёвках появляться не любит. Здоровье не позволяет.
— М-м-м, — Тамаев задумчиво пощипал бакенбарды, потом ткнул пальцем в трибуну и заключил командным тоном:
— Сжечь!
— Чтобы сжечь эту бандуру, нужен керосин, — заявил опытный Дейниченко, — хотя бы полстакана.
Пошли искать керосин. Нашли немного — аптечный коричневый пузырёк, наполненный наполовину, больше найти не удалось.
Когда вернулись, то увидели, что около трибуны стоит часовой с винтовкой, хмуро оглядывается по сторонам — выполняя высокий революционный приказ, охраняет лобное место.
Лицо у часового было бледным, жёстким — чувствовалось, что если вместо Троцкого на трибуну попытается взобраться мама родная, он покажет ей, где раки зимуют.
— Це-це-це, — Тамаев вновь задумчиво пощипал свои длинные, похожие на разорванную пополам мочалку усы, потом цапнул себя за бакенбарды, поморщился недовольно — забыл, что их укоротил.
Они стояли в подворотне здания, выходившего фасадом на площадь, где Петроградские власти планировали провести первомайскую акцию.
— На их акцию мы ответим своей, — сказал Тамаев. — Значитца, так… Сорока, Сердюк, Красков и Дейниченко, дуйте кругалем на противоположную сторону площади и затейте там драку. Часовой на драку явно откликнется, побежит к вам, а мы в это время трибуну и подпалим… А? — Тамаев грозно пошевелил усами. — Годится плант?
«Плант» годился. Так и поступили.
Первомайская трибуна с рядом свежих скамеек была сожжена, что вызвало в Петрограде переполох невероятный — об этом написали все городские газеты, даже самые мелкие, которых хватало всего на три самокрутки.
Тамаев был доволен.
На следующий день состоялся «общий свист», как боцман называл общие сборы. На «общем свисте» присутствовала вся его группа, прибыли Герман со Шведовым и профессор Таганцев, — уже начавший полнеть человек с приветливым лицом. Таганцев большей частью молчал, лишь иногда рассеянно кивал, Герман тоже молчал, стискивал челюсти и играл желваками, говорил в основном Шведов, и по лицу его было видно, что это дело — говорить и по открытым ртам оценивать качество своей речи, — ему нравится. Герман, глядя на него, только удивлялся — такого Шведова он ещё не знал.
— Наша задача — встряхнуть Петроград так, чтобы был слышен хруст костей, — говорил Шведов и вскидывал в пространство кулак. («Совсем как вождь большевиков господин Ленин», — неодобрительно отметил Герман.) — Надо дезорганизовывать производство, останавливать фабрики и трамвайные линии, совершать диверсии на заводах… Сожжённая первомайская трибуна — это хорошо, но этого мало! Капля в море, пфиф — и нет её! А взорванный цех на заводе — это уже серьёзно. Убитый красный директор — тоже серьёзно. Надо взять на мушку Первый лесопильный завод, Гознак, памятники революционерам…
— Памятникам объявим войну, памятники я не люблю, — прогудел Тамаев, но Шведов не обратил на него внимания, он словно бы специально не услышал боцмана.
— Надлежит взять на мушку председателя Петроградского губпрофсовета Анцеловича, помощника командующего Балтийским флотом Кузьмина, писателя Горького, — Шведов споткнулся, пожевал, стали видны его бледные крепкие губы: нет, никогда не забыть ему те дни, когда петроградские чекисты ликвидировали «Национальный центр». — Много вреда приносит писатель Горький, — сказал он, — не туда народ ведёт. Ох, не туда, — Шведов вздохнул, жалея заблудившийся русский народ. — А за это — наказание! Никому не дано право обманывать наш многострадальный российский люд, — ни великому человеку, ни малому, ни богу, ни чёрту, отступление от правила наказуемо. А ещё раньше, чем Горького, надо убрать одного… в общем, отщепенца. Фамилия его — Красин, зовут Леонидом Борисовичем.
— А этого за что? — прогудел Тамаев, обращаясь к профессору и, кажется, не к месту, поскольку Таганцев не стал объяснять, за что приговорён к пуле бывший дворянин. Вместо объяснения Таганцев произнёс: