Собравшиеся молчали.
– Вы видите, что происходит, – продолжал Колчак, – мы очутились в кольце. Одни. Недалеко от нас находится генерал Каппель, но он вряд ли сумеет пробиться к нам. Связи с ним никакой...
Колчак пробовал говорить быстрее, обычным своим голосом, без срывов и хрипа, но это у него не получилось, к секущей боли в спине добавилась боль в сердце, он тяжело вздохнул и замолчал.
Собравшиеся тоже молчали.
– Я не хочу, чтобы вы попали в молотилку вместе со мной. Молотилка может быть жестокой, она не пощадит никого, ни правых, ни виноватых. – Колчак покосился в темное, затянутое сверкучим инеем окно. В вагоне сильно пахло керосином. Наверное, какой-то неуклюжий криворукий солдат, заправляя фонарь, пролил драгоценную влагу. С керосином было плохо даже в колчаковском поезде. – Вы свободны, – сказал Колчак, опять замолчал и после паузы заговорил вновь: – Я освобождаю вас от всяких обязательств передо мною. В штабном вагоне есть несколько ящиков водки. Заберите их, чтобы было с чем встретить новый тысяча девятьсот двадцатый год. Пусть он будет для вас лучше года уходящего, тысяча девятьсот девятнадцатого.
Собравшиеся продолжали молчать. Лица у людей были подавленными.
– Еще раз спасибо вам за все, – сказал Колчак и тяжело, по-старчески держась за поясницу, поднялся.
Вагон офицеров охраны он покинул в таком гнетущем молчании, что у некоторых даже зашевелились волосы на голове: все хорошо понимали, что происходит.
Честно говоря, Колчак думал, что охрана, получив свободу, все-таки останется с ним – ведь, кроме его индульгенции, есть еще и совесть, а совесть должна была приказывать солдатам остаться. Но утром выяснилось, что вагоны охраны пусты. С Колчаком остались только офицеры.
Это было ударом. Более того, подействовало так, что к вечеру следующего дня Колчак поседел окончательно. Седина была у него и раньше, но не густая, а сейчас он поседел сильно, сплошь.
Новый, 1920 год Колчак встретил в вагоне, в том же промерзшем литерном салоне, все там же, в опостылевшем Нижнеудинске, под прицелом двух пулеметов, которые изменившая Колчаку прислуга разворачивала то в одну сторону, то в другую, чтобы пулеметы окончательно не вмерзли в крышу.
Казалось, что по движению пулеметных стволов можно было понять, как идут переговоры генерала Жанена с восставшими, в чью сторону склоняются весы.
– Да, жаль, что мы с вами не остались в Японии, – выпив шампанского, неожиданно произнесла Анна Васильевна и заплакала.
Милое удлиненное лицо ее постарело, высохло, она поняла это, прижала пальцы к щекам:
– Я подурнела, Александр Васильевич?
Он потянулся к ней, подхватил вялую холодную руку, прижал к губам пальцы. Произнес тихо:
– Я очень люблю вас, Анна Васильевна!
Она заплакала сильнее.
– Не расстраивайтесь, Анна Васильевна, – попросил Колчак. – У нас с вами была такая жизнь, какой не было ни у кого. Каждый прожитый день способен родить в душе тепло. На том свете я буду вспоминать нашу с вами жизнь и вас.
Он понимал, что несет чушь, произносит не те слова, не о том говорит. Ему надо было успокаивать Анну Васильевну, а он ее расстраивает. Да и вообще, может, сейчас лучше помолчать, чем что-то говорить, молчание почти всегда бывает сильнее самых убедительных речей.
Он вновь налил шампанского в ее бокал. Себе налил водки, чокнулся с Анной Васильевной.
– Я очень жалею, что доставил вам столько бед, – произнес он тихо, каким-то мертвенным, почти лишенным красок голосом, – и вообще часто бывал неправ по отношению к вам. Простите меня!
Анна Васильевна заплакала еще сильнее.
– Простите меня! – вновь тихо и виновато пробормотал Колчак.
Анна Васильевна недавно переболела испанкой, лицо ее, казалось, до сих пор хранило в себе жар хвори, в глазах застрял страх, ей было плохо, но она понимала, что Александру Васильевичу еще хуже, чем ей.
Потому она и плакала. Не за себя плакала – за него. Поскольку знала: он не заплачет.
В новогоднюю ночь Анна Васильевна осталась у Колчака в купе – раньше такого не бывало, Колчак старался не афишировать свои отношения с Тимиревой, но в этот раз соблюдать приличия не было ни сил, ни желания.
Ночью мороз загремел такой, какой в этих местах бывал редко – под шестьдесят. Было слышно, как за стенками вагона ворочались, вздыхали, будто живые, сугробы. Им было холодно. Денщики топили вагон всю ночь, не давали печи затихнуть ни на минуту – та гудела голосисто, рявкала, потом вдруг начинала петь басом, затем бас, словно у печки где-то в боку образовалась дырка, превращался в фальцет, фальцет же через несколько мгновений переходил в тоненькое комариное пищание. Денщики выдохлись, но тепло в вагоне сохранили.
Ночью первого января 1920 года чехи громогласно объявили, что берут Колчака под свою защиту. Это означало арест.
К Колчаку незамедлительно явились несколько офицеров охраны – те, что решили остаться с ним до конца. Лица этих молодых людей были обеспокоены.
– Это ловушка, Александр Васильевич, – заговорили они горячо, сразу в несколько голосов, – надо бежать!
– Куда? – устало и безразлично спросил Колчак.
– В Монголию! Только туда. Граница недалеко, кони есть, оружие есть. А, Александр Васильевич?
– В такой мороз, без теплой одежды, без продуктов? Со мной Анна Васильевна, ее бросить нельзя.
– Анну Васильевну никто не тронет. Она – самый обычный, самый рядовой сотрудник отдела печати Совета министров. За Анну Васильевну не беспокойтесь.
– Нет, – произнес Колчак после некоторых раздумий.
– Мы вас переоденем в рядового конвойца, в солдата, все сделаем так, что комар носа не подточит... А, Александр Васильевич? Вы же видите, здесь оставаться нельзя.
– Вижу, но покинуть эшелон не могу. И Пепеляев свой вагон не покидает.
– Пепеляев – ничтожество, – горячо проговорил один из офицеров. – Для того чтобы это понять, не надо быть проницательным.
– Нет, все равно не могу покинуть эшелон, – вновь произнес Колчак и почувствовал, как у него нервно задергалась щека, прижал к ней холодные подрагивающие пальцы и отрицательно покачал головой.
Офицеры ушли от него раздосадованные.
Впрочем, у Колчака были кое-какие свои наметки, о которых он не сообщил офицерам. Он все еще рассчитывал на Каппеля: тот был верным человеком.
У Колчака появился командир первого батальона шестого чешского полка майор Кровак, лихо козырнул и на чуть замедленном русском языке произнес:
– У вас тут очень тепло.
– Как в Африке, – недружелюбно подтвердил Колчак.
Майор предложил Колчаку перейти в другой вагон – он назвал его «отдельным» – необжитый, холодный, предложение было сделано поспешно, и у Колчака сложилось впечатление, что его личный вагон срочно кому-то понадобился.