– Приготовиться к выходу в море! – вновь прозвучала его команда. Корабли выстроились в линию, задымили трубами и потихоньку, один за другим, потянулись к незаминированной горловине бухты. У Колчака радость стиснула сердце – нет, не совсем еще распался, расползся, как гнилая тряпка, Черноморский флот, еще дымят трубы линкоров, и орудия крупного калибра ощупывают страшными черными провалами своих огромных стволов неприятельский берег, съежившийся от тоски и страха: а вдруг эти дуры пальнут?
Одиннадцатого марта Колчак, придя с командного мостика к себе в каюту, сел за стол и написал на листе бумаги: «ЛК „Имп. Екатерина“, на ходу в море. ГАВ...» Что означало: «Линейный корабль „Императрица Екатерина“!.. Глубокоуважаемая Анна Васильевна...» Лицо его посветлело, разгладилось, в облике появилось что-то мальчишеское. Он вытянул перед собой руки, растопырил пальцы и посчитал, сколько же дней не писал Анне Васильевне. Все пальцы на обеих руках оказались загнутыми: выходило – более десяти дней.
Вот и надо за эти десять дней отчитаться перед «милой, обожаемой моей Анной Васильевной».
«За эти десять дней я много передумал и перестрадал, – писал Колчак, – и никогда не чувствовал себя таким одиноким, предоставленным самому себе, как в те часы, когда я сознавал, что за мной нет нужной реальной силы, кроме совершенно условного личного влияния на отдельных людей и массы, а последние, охваченные революционным экстазом, находились в состоянии какой-то истерии с инстинктивным стремлением к разрушению, заложенным в основание духовной сущности каждого человека. Лишний раз я убедился, как легко овладеть истеричной толпой, как дешевы ее восторги, как жалки лавры ее руководителей, и я не изменил себе и не пошел за ними. Я не создан быть демагогом – хотя легко мог бы им сделаться – я солдат, привыкший получать и отдавать приказания без тени политики, а это возможно лишь в отношении массы организованной и приведенной в механическое состояние. Десять дней я занимался политикой и чувствую глубокое к ней отвращение, ибо моя политика – подчинение власти, которая может повелевать мною. Но ее не было в эти дни, и мне пришлось заниматься политикой и руководить дезорганизованной истеричной толпой, чтобы привести ее в нормальное состояние и подавить инстинкты и стремление к первобытной анархии.
Теперь я в море. Каким-то кошмаром кажутся эти 10 дней, стоивших мне временами невероятных усилий, особенно тяжелых, т. к. приходилось бороться с самим собой, а это хуже всего. Но теперь, хоть на несколько дней, это кончилось, и я в походной каюте с отрядом гидрокрейсеров, крейсеров и миноносцев иду на юг. Где теперь Вы, Анна Васильевна, и что делаете? Уже 2-й час, а в 5
[1]/
[2]уже светло, и я должен немного спать».
Двенадцатого марта он написал очередное письмо Анне Васильевне, где жаловался на туман, на то, что турки посылали по радио сообщения «гнуснейшего содержания» – с матом, – явно составленные каким-то беглым каторжником. Колчак ждал, что команда какого-нибудь из кораблей сорвется и ответит матом, но матросы проявили выдержку... Если честно, их больше раздражал густой и липкий, как сметана, туман, в котором шли корабли.
Недописанное письмо пришлось отложить – Колчаку сообщили, что в «сметане» замечен неприятельский корабль. Колчак спешно поднялся на командный мостик, выругался: неприятельский корабль оказался большим неряшливым парусником, на корме которого вяло болтался турецкий флаг.
– Утопить паршивца! – приказал Колчак.
Команда парусника попрыгала в шлюпки и поспешно отгребла в сторону. Грохнули орудия. Всего по паруснику было произведено пять выстрелов. От судна остались лишь щепки да плавающие обгорелые тряпки. Эскадра двинулась дальше.
Следующее письмо Колчак написал тринадцатого марта. Жаловался на появившиеся подводные лодки и на назойливость германской авиации, которая вреда не приносила – обстреливала русские корабли лишь издали, – но действовала на нервы.
«Подлодки с точки зрения линейного корабля – большая гадость, – признался он в письме. – Все время приходится менять курс, рисовать в воде зигзаги, чтобы какая-нибудь особенно нахальная субмарина не всадила в борт торпеду. Другое дело – подвижной приземистый миноносец, для миноносца встреча с подлодкой – одно удовольствие...
Днем, «при ясном небе, полном штиле и мгле по горизонту» – «сметанная погода» осталась позади, – произошла неприятность: разбился русский разведывательный аппарат – тогда самолеты называли аппаратами – с двумя летчиками на борту.
Колчак ожидал, что в море появится Сушон со своим флотом, но тот в море так и не высунулся. Побоялся. «Нет, Сушон меня решительно не любит, – отметил Колчак в том письме, – и если он два дня не выходил, когда мы держались на виду Босфора, то уж не знаю, что ему надобно».
Он думал о Тимиревой и тревожился – как бы с ней чего не случилось, думал о жене своей: как ощущает себя Софья Федоровна в бурном Севастополе, оставшись без него?
Колчак разрывался. Он не знал, не умел, не мог просчитать, что будет с ним и с его любимыми женщинами завтра или что будет послезавтра, он не мог даже понять, что произойдет через два часа, – настолько будущее было неясным.
Молочный туман, сметана, в которой два дня назад шли его корабли, а не будущее.
Военным министром России был назначен А. И. Гучков. Колчак его хорошо знал по прежним годам, когда он, еще молодой и как следует не обтершийся в обществе герой Русско-японской войны, вздумал с группой таких, как и он, горячих, влюбленных в Россию офицеров восстанавливать отечественный флот. Гучков поддержал Колчака, и Колчак, всегда помнивший добро, был до сих пор благодарен ему за это.
В апреле Гучков вызвал Колчака в Петроград.
Оказалось, министр вызвал не только его одного – всех командующих. И морскими, и сухопутными силами. На совещании выступил начальник штаба Балтфлота Чернявский – на место убитого Непенина еще никто не был назначен, поэтому докладывать пришлось начштаба. Выступление Чернявского произвело гнетущее впечатление. Балтийский флот развалился, похоже, окончательно, превратился в гнилую, коровью тушу – на всех кораблях уже раздаются не распоряжения командиров, а выкрики оборванцев-агитаторов, доносится вонь разложения, везде – неподчинение, самосуды, казни офицеров, уголовщина, анархия. Погибли уже сотни преданных России, ни в чем не повинных офицеров.
Слушая Чернявского, Колчак время от времени неверяще дергал головой – у него сдавливало дыхание, надо было постоянно делать резкие движения, чтобы освободить себе глотку, – в висках было горячо... Балтийский флот он знал не хуже Черноморского, а может быть, даже и лучше.
Следом выступал Колчак. Доклад Колчака даже в сравнение с тревожным упадническим сообщением Чернявского не шел, это были небо и земля. В докладе Колчака не прозвучало ни одной пораженческой нотки: все четко, сжато, конкретно. С предложениями, как приостановить разложение не только флота, но и армии вообще, с хорошо обдуманными планами продолжения боевых операций против немцев.
Когда совещание закончилось, Гучков попросил Колчака остаться.