Их уложили на пол другой церкви рядом с пехотинцами и солдатами прочих родов войск, оказавшихся в Холме, павшими в прошлую ночь на улицах города. Эмиля Хауссера нашли только на следующий день. Он лежал рядом с убитым русским солдатом в переулке, среди обломков кирпича и камня. В новую церковь его внесли последним и положили на кучу мертвых тел.
Днем было тихо, за исключением нескольких очередей, выпущенных русскими пулеметчиками где–то за пределами города в надежде зацепить тех немцев, которые занимаются поисками своих убитых товарищей. Шерер настоял на том, чтобы в район оврага для выяснения обстановки отправились сразу же на рассвете. Там осталось всего одно подразделение, насчитывавшее семнадцать человек. В течение ближайшего получаса стало понятно, что отбить Полицейский овраг не удастся — враг сосредоточил возле него внушительные силы. Таким образом, периметр уменьшился в очередной раз. Днем из района оврага в центр города начали стекаться немногочисленные немецкие солдаты, которым посчастливилось остаться в живых. Они находились на маленьких сторожевых постах, которые каким–то чудом обошла стороной лавина наступающих русских войск. Однако многие другие в ту ночь погибли, навсегда оставшись в снегу оврага. Как уже было сказано выше, день был долгий и спокойный, за исключением редких пулеметных очередей со стороны противника. Такие дни случались и раньше, когда на следующий день после мощного наступления неприятель не предпринимал атак и артиллерийских обстрелов.
Кордтс, Фрайтаг, Босстиг и Краузе и еще несколько других солдат играли в покер в своей берлоге. Сегодня даже Ольсен иногда брал в руки карты. Это было вызвано скукой и необходимостью оставаться в этом подобии блиндажа. Тем не менее деться было некуда, потому что это было достаточно теплое место. В остальном в этом дне не было ничего примечательного. Время от времени солдаты выползали наружу размять ноги и глотнуть свежего воздуха. Иногда им приходилось отправляться по поручению Ольсена в какую–нибудь другую часть города.
Этот день чем–то напоминал воскресенье, тихое зимнее воскресенье. В такие дни возникало ощущение, что осада прекратилась. Нет никаких звуков и никаких признаков соседства вражеской армии, только белое безмолвие среди бескрайних снегов. Такие дни были долгими, — даже зимние дни могут быть долгими. Кордтс иногда разговаривал с голубым небом, как будто это было живое существо, умоляя забрать его поскорее из этих жутких мест. Помоги мне выбраться отсюда. Помоги выбраться отсюда. Две формулировки этой просьбы сменяли друг друга в его мысленном общении с небом. Казалось, будто небо отзывается на его слова — на нем как будто появлялись новые насыщенные оттенки голубого цвета, которые, как вам кажется, появляются, когда вы долго смотрите на зимнее небо. Но оно говорило с собой, а не с ним. В таких разговорах с небом не было ничего необычного. В этом вообще нет ничего необычного, так же как и в тех мыслях, что в течение дня приходят вам в голову. Остальные люди вели разговоры между собой. Затем замолкали и снова начинали чего–то ждать или принимались за какое–нибудь дело. Например, начинали латать ветхую крышу своего убогого блиндажа. Вместе с остальными Кордтс отправлялся на поиски досок, листов жести и прочего.
В апреле мало что изменилось, разве что активно начал таять снег. Толстые стены снежной крепости, ранее выполнявшие роль единственной защиты от натиска врага, тоже таяли под лучами весеннего солнца. Немногочисленные опорные пункты, все еще защищавшие окраины города, пришлось оставить, потому что единственные места, где еще можно было держать оборону, находились в развалинах домов в центре города. Большая часть таких опорных пунктов теперь располагалась именно там, а периметр снова уменьшился в размерах. Защитники Холма удерживали позиции всего в сотне метров от здания ГПУ. Для осажденного гарнизона линия фронта отныне проходила здесь. Танки сюда больше не добирались, зато проникали штурмовые отряды Красной армии, которые почти каждую ночь забрасывали дом ручными гранатами. Немцев в Холме оставалось уже так мало, что они были не в состоянии перекрыть противнику пути проникновения в город.
В остальном мало что изменилось. Обстановка казалась такой же невероятной, как и в январе, так что было трудно говорить о том, что дела стали намного хуже по сравнению с самым началом осады, которая длилась вот уже сто дней.
С прекращением холода уменьшились людские страдания, однако настроение улучшилось ненамного. Возникло такое ощущение, будто тепло, пришедшее на смену морозам, принесло с собой страх в сознание осажденных немцев, которое как будто онемело от бесконечных морозных недель зимы.
Неужели русские проявят большую решимость и организованность этой весной? Неужели настанет конец всем страданиям?
Никаких разумных объяснений или логичных оснований того, насколько сбудутся предположения, не было. Имелись лишь смутные предчувствия…
До известной степени страх подстегивался надеждой, надеждой на то, что с изменением погоды немецкие части, находящиеся за пределами города, смогут каким–то образом прийти на помощь осажденным. Страх и надежда были тесно связанными друг с другом чувствами, подобно инцесту.
Отчаяние упрямо наталкивалось на простую инерцию, владевшую людьми так долго, что они утратили ощущение преходящего характера времени. Это было какое–то затмение, которое будет длиться вечно. С другой стороны, память никуда не делась. Человек помнит о том, что произошло в декабре или январе — до того, как все это началось. События предыдущих месяцев могли по какой–то причине показаться совсем недавними, произошедшими не более пяти минут назад. Возникало ощущение, будто предыдущие месяцы прошли при полной потере сознания или в болезненном бреду. Это особое чувство станет наиболее заметно после того, как осада наконец прекратится. Впрочем, до ее окончания было еще далеко, и в апреле еще никто не знал точно, когда настанет этот долгожданный день. Мрачное отчаяние — в те дни еще никто не употреблял слова «депрессия» — сменялось некой разновидностью тупой, упрямой, уверенной инерции по мере того, как один день неумолимо сменял другой. Эти два настроения не столько чередовались, сколько плыли вместе, как будто слившись воедино, приводя к некоему космическому безумию, к счастью, не вызывая сходства с полностью угасающей моралью. Как это обычно бывает, каждый ощущал эти вещи по–своему, в пределах собственного «я». Апрель — самый жестокий месяц.
Шерер, выполнявший обязанности командира гарнизона под аккомпанемент стонов раненых солдат, вполне мог слышать горячечный бред Кордтса, находившегося на втором этаже здания ГПУ. Кордтс во второй раз оказался в этом проклятом месте, но, находясь в состоянии бреда, этого не понимал. Жуткая рана в щеке по–прежнему не заживала, и повторное заражение вызвало высокую температуру. Какое–то время щека отчаянно чесалась. Иногда зуд возникал во рту, в труднодоступных участках, до которых он никак не мог дотянуться пальцем. Он доводил себя почти до безумия, как бешеный расчесывая рану. Наверно, именно так он и занес инфекцию. Кроме того, они несколько дней перетаскивали трупы русских солдат, когда растаял снег и обнаружились целые кучи убитых, и защитники города с ужасом обнаружили, как их много. Никому в голову не приходила мысль о том, что следует расчищать улицы от убитых или хоронить их. Когда вонь разлагающейся мертвой плоти стала невыносимой, немцы просто начали убирать трупы, валявшиеся прямо перед отдельными огневыми точками и у входа в здание ГПУ.