Куда только подевалась «солнечная» сторона его натуры? Впрочем, он сам отдавал себе в том отчет, понимая, что иначе и быть не может. Он устал, он был подавлен, хотя ему и было некогда рассуждать об этом, ведь большую часть времени у него отнимали другие заботы, хотя на него и накатывались порой приступы меланхолии. Ощущал ли он такую подавленность при Холме? Да, вероятно, несколько раз, в самые тяжелые дни, или же в марте и апреле, когда постепенно становилось ясно, что этим испытаниям не будет конца. Однако в целом нет, у Холма он подавлен не был. Сейчас же от его былой уверенности в своих силах почти ничего не осталось. И, безусловно, причиной тому была сложившаяся ситуация, когда от него самого мало что зависело. Например, солдаты фон Засса в Великих Луках были ему неподконтрольны. Тем не менее необходимость оставаться к Ново–Сокольниках, где радиосвязь с фон Зассом была намного лучше, существенно сужала свободу его действий в том, что касалось Чернозема.
Когда же ему самому все стало ясно, он понял, каким чудовищным образом обстоят дела в Черноземе, и эта суровая реальность затмила другие стороны его натуры, загнала их в самый дальний угол его души. От его уверенности почти ничего не осталось, стоило ему осознать, насколько измучены, насколько пали духом его солдаты и сколь мало он способен им предложить. Он не мог ни повести их вслед за собой, ни утешить, поскольку был вынужден метаться между Ново–Сокольниками и передовой, когда стоявшая перед фон Зассом дилемма ни на минуту не давала ему самому покоя, отвлекая, навевая тяжкие думы.
От его былой уверенности почти ничего не осталось, когда он прошел сквозь сожженные дома Чернозема, этой небольшой, захолустной деревни. После нескольких недель тяжелых боев она практически перестала существовать. Но даже руины — это уже что–то, по крайней мере, они создавали иллюзию, что это уже что–то, потому что по сравнению с ними то, что он видел в окрестностях поселка, было просто мертвой снежной пустыней. Эта пустота угнетала, лишала уверенности в своих силах, отнимала боевой дух; неудивительно, что ему подчас делалось страшно. Он вглядывался в лица солдат и видел в них то же, что творилось и в нем самом, с той разницей, что на них это сказывалось гораздо больше, гораздо сильнее. Над этой белой пустыней с востока дул ветер, сдувая с промерзшей земли снег, отчего то там, то здесь возникали черные проплешины. Ветер обжигал лицо, снег обжигал лицо. На востоке высоко в небе клубилась серо–черная мгла, которую подсвечивал некий зловещий свет, и казалось, что с той стороны движется снежная буря. Но нет, это был просто ветер, ничего даже близко похожего на бурю не было.
Местами в мерзлой земле были вырыты окопы, увы, слишком неглубокие, перед ними ощетинилась колючая проволока, а перед ней кое–где были зарыты мины, от которых, впрочем, было мало толку — ветром снесло снег, и они сделались видны. В минуты затишья солдаты занимались тем, что рыли окопы или переустанавливали мины — занятие опасное, хотя и напоминающее передвижение фишек по игральной доске. Было в нем и нечто символическое, ибо вокруг во всех направлениях простиралась безмолвная пустота. Хоронить мертвых в промерзшей земле было невозможно, и мертвые тела также напоминали фигуры, только выведенные из игры. Они лежали, уложенные штабелями или рядами, как будто обозначая собой границы игрового поля. Разумеется, все это чушь. Если в голове и возникал образ игры, то этот образ тотчас рушился и блекнул, уступая место мрачной действительности; действительность же эта состояла в том, что это были лишь жалкие остатки вверенных Шереру полков.
Тяжелое вооружение, что еще оставалось в его распоряжении, — противотанковые орудия и тяжелые пулеметы были установлены слишком далеко, в окопах, или позади окопов, или даже — там, где таковых не было — в неглубоких воронках. Разумеется, считать все это надежной линией огня было более чем наивно. Имейся у них настоящие резервы и артиллерия, эта белая пустыня вполне сошла бы за вполне удовлетворительную оборонительную позицию. Увы, артиллерии, чтобы создать заградительные огненные поля в точках прорыва русских, у них не было, равно как и на тех участках передовой, откуда можно было ожидать этот прорыв, — ни сегодня, ни завтра, ни в любой другой день. Резервы же живой силы, способной запечатать такие точки прорывов, были скудны и состояли из тех, кто и так уже сидел в окопах. Таким образом, многие отрезки передовой, причем в самых критических местах, были практически оголены. Порой создавалось впечатление, будто окопы вообще пусты, словно они остались в наследство от какой–то давно отгремевшей битвы, а отнюдь не являлись приметой теперешней, что в них никто не живет и никто не умирает. Нет, конечно, нельзя сказать, что Чернозем полностью обезлюдел, хотя со стороны именно так и могло показаться.
И каким бы ужасным ни было это место — стоило оказаться в нем, как тотчас возникало желание бежать, закрыв глаза, — Шереру было бы гораздо легче, имей он возможность поговорить с этими солдатами, посмотреть им в глаза. Ему было бы легче, знай он, что ему также придется остаться здесь или по крайней мере в непосредственной близости от тех, кем ему выпало командовать, будь его штаб расположен как можно ближе к окопам. Ново–Сокольники же были слишком удалены, и расстояние, отделявшее дивизионный штаб от передовой, каким–то загадочным образом сказывалось на искренности слов, когда он разговаривал с солдатами. Этот факт стал для него неприятным сюрпризом, хотя он и был вынужден заставить себя примириться с этим печальным обстоятельством, хорошо ли то или плохо. Вместе с командирами полков он часто обходил позиции и не раз видел, как солдаты оглядываются на него, словно на чужака. Возможно, его репутация и поднимала слегка их боевой дух, и все равно они смотрели на него как на чужака, и, глядя на них, трудно было сказать, в каком состоянии их боевой дух.
А еще их позиции постоянно подвергались артобстрелу, отчего здесь вечно стоял оглушительный грохот. Правда, на бескрайнем пространстве он несколько ослабевал — не сам обстрел, а звук. По крайней мере, такая возникала иллюзия.
Шерер понимал: гораздо легче что–то оборонять, если есть, что оборонять. Взять, к примеру, Холм — пусть многим из них было суждено здесь погибнуть или умереть с голоду, но все же это нечто такое, за что стоило отдать свою жизнь. В России генерал был уже полтора года, и все же лишь здесь, рядом с Черноземом, он словно впервые прозрел: со всей ясностью увидел то, что есть, и то, что будет. Немецкая армия была рассеяна на бескрайнем пространстве, словно дурные семена, которые не дадут всходов, — вдали от городов, чья истинная значимость, вернее, полное отсутствие таковой, стала понятна лишь сейчас, хотя именно в них и проливалась — вот только во имя чего? — большая часть человеческой крови.
Еще до начала кризиса полковое командование — за исключением фон Засса — привыкло действовать достаточно независимо. Что даже к лучшему, если не сказать, что это было крайне важно. Но командир 251–го полка погиб, как и второй по опыту офицер, Мейер. Несколько недель назад он со своим отрядом не вернулся из вылазки за железнодорожную линию. Таким образом, во главе 251–го пришлось поставить Матернса, бывшего начальника оперативного отдела штаба полка. Шерер разглядел в нем способность обходиться наличными резервами, умение делить их на отряды и группы, что позволяло создавать дополнительные резервы живой силы в дополнение к тем бойцам, что сражались на передовой. Умел Матернс подбирать и тех, кто даже в столь неблагоприятных обстоятельствах был способен наносить контрудары. Такие люди — последняя надежда, когда защищать приходится непонятно что, непонятно где.