— Рядовой Эрих Видек, герр обер–фельдфебель!
Потом обер–фельдфебель что–то неразборчиво пробормотал, потом снова взревел, Дойчман так и не понял что — преодолевая дурноту, он лежал, уткнувшись лицом в сложенные вместе руки, ледяные капли дождя покалывали затылок, мягко падали на спину, его бросало то в жар, то в холод, прямо перед глазами лежал кругленький, блестящий от дождя камешек, по которому обреченно взбирался тоже промокший, неизвестно откуда взявшийся муравей, вот он замер на мгновение, потом повернул назад, и Дойчман подумал: нет, должно пройти какое–то время, пока я буду здоров. И тут он услышал, как рядом улегся ничком третий по счету из их группы прибывших. Теперь обер–фельдфебель стоял перед последним, четвертым.
Тот был среднего роста, широкий в плечах, ничуть не уже, чем сам обер–фельдфебель. Но если Крюль выглядел так за счет жира, то четвертый из новичков — из–за мышц, внушительно перекатывавшихся под плотно сидевшей, латаной–перелатаной, промокшей гимнастеркой. Казалось, мышцы четвертого по счету подопечного Крюля жили своей, особой жизнью, отдельно от их обладателя. Грудная клетка могуче вздымалась над впадиной живота, покоившегося на кривоватых, мощных ногах. Лицо новичка будто было слеплено из глины, да и то кое–как — как был ком, так и остался: низкий лоб, увенчанный черными, коротко стриженными волосами, приплюснутый нос и подбородок убийцы. Новичок ухмылялся, его косоватые темные глаза, тускло глядевшие в никуда, ничего не выражали, ни дать ни взять пара стеклянных шариков.
— Черт подери, ну и физиомордия у тебя! — констатировал Крюль.
— Выиграл конкурс красоты, второе место после вас, — не моргнув глазом ответил вновь прибывший. — А вообще–то меня зовут Карл Шванеке, у меня мерзко потеют ноги, а вы — обер–фельдфебель. А раз вы обер–фельдфебель, тогда я, пожалуй, улягусь.
И уже собрался по примеру остальных лечь на землю, но замер — ошарашенный таким поведением Крюль завопил на него, мол, стоять смирно. И Карл Шванеке встал по стойке «смирно», продолжая ухмыляясь глядеть в лицо внезапно онемевшему Крюлю.
Одному богу известно, какие мысли одолевали в тот момент обер–фельдфебеля Крюля. Скорее всего, никакие, ибо разум его был парализован. За всю свою военную жизнь он ни с чем подобным не сталкивался. Нет, бывало, конечно, разное, дурачки там, из этих, из интеллигентиков–очкариков, порой попадались и уголовники. Но никто из них, никто и никогда не осмеливался заявить такое ему — ему, обер–фельдфебелю Крюлю, что, дескать, «ноги мерзко потеют». И обер–фельдфебель впервые в жизни не знал, как ему поступить. И, взъярившись от этого, просто–напросто разразился площадной бранью. Видимо, не нашел ничего лучшего — мол, ничего, пусть послушают, может, хоть так ума наберутся. Существует некий набор ругательств, овладеть которым обязан любой уважающий себя служака–фельдфебель, Крюль же, будучи человеком внимательным и памятливым, освоил его с блеском. А если прибавить к этому и свойственную ему некую творческую жилку, и мощные голосовые данные, то все без исключения новички трепетали перед ним. Именно перечисленные достоинства, вкупе с усердием и несгибаемой волей и целеустремленностью, и превратили его в своего рода знаменитость, что обеспечило ему в конечном итоге местечко в штрафбате: ну скажите на милость, кому, если не этому человеку, можно доверить этих отщепенцев, врагов нации? Уж кто–кто, а он им покажет, где раки зимуют. Спору нет, Крюль, как никто другой, мог. Испокон веку мог. Вплоть до сегодняшнего дня, когда разум, с которым у него и без того отношения были, надо сказать, прохладные, вовсе отказал ему в поддержке, так и не присоветовав, как в этом случае поступить. Дело в том, что до последнего времени, до начала «тотальной войны», типов вроде этого Шванеке в военную форму предпочитали не одевать. Их либо совали в тюряги, либо без долгих разбирательств просто приканчивали. И вот он, многоопытный обер–фельдфебель Крюль не знал, как ему поступить с этим ублюдком. Оттого и клял всех и вся на чем счет стоит, побагровев от злости и брызгая слюной. Его рев был слышен во всех уголках территории замершего в почтительном молчании лагеря. Все уподобились полутрупам, окаменели, будто изваяния. Один только Карл Шванеке, не утратив признаков жизни, стоял как ни в чем не бывало и бесстыже скалился во весь рот, а когда Крюль умолкал на секунду или две, чтобы пополнить запасы воздуха в легких, воцарялась мертвая, почти осязаемая тишина, нарушаемая лишь шумом дождя да доносившейся издали разухабистой строевой песней — где–то за лагерем маршировали солдаты.
Именно она, эта песня, и подсказала выход Крюлю. С поразительной способностью переключаться с одного на совершенно другое — динамизм, присущий старослужащим, — он вдруг прекратил, будто топором обрубив, канонаду ругани, взглянул на часы у себя на запястье, потом сверил их с теми, что на стене караульного помещения, кивнул, приказал все еще ухмылявшемуся Шванеке лечь, после чего прошествовал к шлагбауму. Вновь прибывшие так и продолжали лежать ничком: четыре человека неровным рядком покоились на раскисшей от дождя земле, от рослого до низкорослого, от рядового Готфрида фон Бартлитца до рядового Карла Шванеке. Таким было прибытие доктора Эрнста Дойчмана в 999–й штрафбат: он лежал лицом, или, принимая во внимание здешние устои, мордой (рылом) вниз, наблюдая за заплутавшим на блестящем камешке промокшим муравьишкой, борясь с пробиравшим до костей отвратительным сырым холодом и подступавшей к горлу тошнотой, краем уха слыша строевую песню, неотвратимо приближавшуюся и с каждой секундой становившуюся все громче.
Под дождем солдаты маршировали с песней. Впереди вышагивал унтер–офицер Петер Хефе, прозванный Перебродившим
[2]
, разозленный необходимостью маршировать вместе с подчиненными по грязи и в дождь.
Дорога извивалась, повторяя изгибы Варты
[3]
, среди скошенных полей, мимо печальных берез и меланхоличного вида буков вдоль песчаных берегов буровато–серой реки.
Солдаты устали, им было не до песен. Но они пели — таков был приказ Перебродившего. Под серым небом среди серого пейзажа по дороге с песней тащились серые подобия людские, с мокрыми от дождя лицами, ритмично разевая рты, устало выводя мелодии — об «Эрике», об эдельвейсах, о грозно надвигавшихся на врага танках, о трухлявых костях прежнего прогнившего мира. Их было 153 человека.
— Рота — стой! — рыкнул Петер Хефе.
Хефе обвел взором безучастно уставившихся на него, озябших, промокших, измотанных, перемазанных в грязи солдат, с явным облегчением переставших петь. Строевая песня, нечего сказать. Покойников бы этому хору отпевать, черт бы их подрал.
— Слушайте вы, дурачье! — резким, с хрипотцой голосом обратился к ним Хефе. — Послушайте, вы не поете, а воете, как пес на луну. И с ритма все время сбиваетесь — кто в лес, а кто по дрова. Услышу, что кто–то голосит не в такт, всех заставлю бегом бежать обратно, а оттуда строевым и с песней. Уразумели?