Дойдя до своего закутка в сарае, Эрнст Дойчман уселся на грубо сколоченный табурет и достал из кармана конверт. Сначала он подумал, что письмо от Юлии, и сердце у него сжалось. Он даже ощутил, как лицо заливает краска стыда. Но когда он увидел подпись доктора Кукиля, его охватило разочарование. Почему не написала Юлия? Значит, что–то произошло. Какое дело до него этому Кукилю? Может… бомбежка?! Может, он хочет сообщить ему что–нибудь о Юлии? Нет, не хочется и думать ни о чем таком!
Эрнст Дойчман неторопливо разорвал конверт, достал вложенный в него исписанный лист бумаги и стал читать.
После первых строк его лицо посуровело, но по мере того, как содержание послания доктора Кукиля доходило до него, на нем стала проступать растерянность, а когда он добрался до конца, Дойчман превратился в сломленного жизнью старика, немощного и беспомощного. Невероятным усилием воли он все же заставил себя прочесть его целиком: фразу за фразой. Потом он аккуратно сложил лист, не спеша положил его в карман. И какое–то время молча сидел: ссутулившись, с какой–то противоестественной невозмутимостью, как тот, кто решил похоронить в себе ужасную правду, куда более ужасную, чем если бы ему сообщили о просто случайной гибели жены в результате очередной бомбардировки, как тот, кто внезапно оказался один на один с собой, в один миг осознав собственную низость, подлость, как тот, кто вынужден был сказать себе: да, я ради пустячной интрижки очернил всю свою прежнюю жизнь, растоптал, испакостил ее. И — что еще хуже — как тот, кто вынужден был признать, что другой человек принес ради него в жертву самое дорогое, а он недостоин не только такой великой жертвы, но даже и плевка в свою сторону. Словно пытаясь усилить и без того обжигавшую его боль, Дойчман мысленно повторял: она добилась этого, она пошла на это, пошла ради него, а он… Он предал ее!
В то же утро Карл Шванеке стоял перед обер–лейтенантом Обермайером.
Стоял навытяжку, руки по швам, вобрав живот и выпятив грудь. Строго по уставу! Так должен выглядеть немецкий солдат, стоящий по стойке «смирно».
— Шванеке, вам письмо из дому.
На лице Шванеке отразилось искреннее удивление:
— Письмо, герр обер–лейтенант? Мне еще никогда не приходили письма из дому.
— Тем не менее оно пришло.
— Тогда в нем ничего хорошего быть не может, герр обер–лейтенант.
— Почему вы так считаете?
— Кто может посылать мне письма ради чего–нибудь хорошего? То есть…
Шванеке запнулся, беспомощно махнул рукой, но тут же, вспомнив, где он и перед кем, снова встал руки по швам.
— Так что вы хотите сказать? Что никаких добрых вестей из дому быть не может?
— И да и нет, герр обер–лейтенант. Видите ли… Моя мать… Она сейчас живет в Гамбурге, а там, я слышал, что ни день — авианалет. Но до этого она еще ни разу не писала мне, такое на нее не похоже… Скорее уж кто–нибудь еще написал бы мне, если бы… ну, с моей матерью что–нибудь стряслось, понимаете, о чем я? Все–таки она мне мать…
Подняв голову, Шванеке заметил в глазах обер–лейтенанта изумление и ухмыльнулся. Но эта ухмылка была растерянной, беспомощной.
— Нет, тут вы не поймете, герр обер–лейтенант, — сказал он. — Моя мать всегда говорила мне: «Нету у меня сына. А ты — не сын. Ты подонок, преступник». Вот так мы и жили, герр обер–лейтенант. Живешь–живешь, словно крыса. Пока тебя не придавят. Как крысу. Такие вот дела, герр обер–лейтенант.
— Мать написала вам, — откашлявшись, повторил Обермайер.
— Мне? Моя мать?
Шванеке стал протягивать руку, но тут же отдернул ее.
— Мать? — повторил он.
И тут Обермайер увидел нечто такое, во что не поверил бы никогда, расскажи ему об этом кто–нибудь еще: на суровом, непроницаемом лице Шванеке вдруг затрепетала ласковая, радостная улыбка, а его обычно безжизненные, похожие на свинцовые шарики глаза радостно заблестели. Он вдруг стал похож на ребенка.
— Это правда, герр обер–лейтенант? Вы меня не разыгрываете? Прошу прощения, герр обер–лейтенант, но…
Тяжелой, огрубевшей ладонью Шванеке рассеянно провел себя по лицу, словно желая смахнуть с него все накопившиеся за жизнь неприятности.
— Никто вас не разыгрывает. Письмо действительно адресовано вам. Вот оно.
Взяв конверт со стола, он подал его Шванеке.
Конверт был обычный, голубоватый, неровными рядами вдоль него тянулись неуклюже выписанные буквы. Отерев вспотевшую ладонь о штаны, Шванеке неуверенно протянул руку за письмом.
— Ладно, давайте забирайте его! — строго произнес Обермайер. — А теперь идите, сядьте где–нибудь и спокойно прочтите его.
Выйдя от Обермайера, Шванеке направился в сарай и уселся там на свою койку.
Кроненберг с Крюлем, заметив, как он вертит в руках конверт, решили подойти поближе.
— От Гретхен, Анни, от Лизль или еще от какой–нибудь зазнобы? — спросил Кроненберг.
— От мамочки, — ухмыльнулся Крюль.
— Отвалите отсюда! — взвился Шванеке.
— Да вы о хороших манерах, видно, и слыхом не слыхали. Так к старшим по званию не обращаются! — назидательно произнес Крюль.
— Так точно! — тихо произнес Шванеке и поднялся.
Крюль, случайно встретившись со Шванеке взглядом, предпочел удалиться.
— Ты тоже! — спокойно обратился Шванеке к Кроненбергу.
Дождавшись, пока оба уберутся, он аккуратно и неторопливо надорвал конверт. Первое письмо за пять лет! Мать не писала, когда он находился в следственной тюрьме, не писала ему в ни тюрьму, ни в концентрационный лагерь Бухенвальд, где он оказался по милости СС. Она не напоминала ему о себе, когда он ишачил в каменоломнях Тюрингии — голыми руками ворочал каменюки в центнер весом и долбил киркой базальт. Ни одного письма не прислала она ему и когда его перебросили в Россию вместе с этим батальоном конченых.
А теперь вот соизволила!
Можно как угодно относиться к матери, можно клясть ее во все тяжкие за то, что она родила тебя на этот свет, но — что бы там ни было — мать есть мать. И стоило прийти письму от нее, как все вмиг было позабыто, как ты снова почувствовал себя мальчонкой, которому где–то крепко поддали и который прибежал искать утешения у матери. Почувствовать, как ее ласковая рука гладит тебя по голове, поплакать ей в подол, пока тебе вдруг на самом деле все покажется не таким уж и страшным. «Солдату Карлу Шванеке» — было выведено на конверте. Солдату!
— Черт возьми! — выругался Шванеке.
Это следовало понимать таю ничего–ничего, мама, я — солдат, занятие это хуже некуда, но и другим не легче, так что вообще–то жить можно. Как–нибудь выдюжу. Солдат всегда и все выдержит. Главное, что ты все–таки написала мне!
«Дорогой Карл!
В четверг, это значит две недели тому, был террористический налет, ничего не осталось, одни только камни. Наш дом разбомбили, все сгорело, твоя сестра Ирена как раз была дома, когда бомба попала. Она умерла не сразу, так кричала, что ужас, а вытащили ее из–под развалин уже мертвую. Какой ужас кругом! И за что это нам все??? Мне не дают квартиры, мол, везде все и так забито, люди уже на вокзале спят, хотя вокзала уже нету — и его разбомбили. И еще говорят, мол, твой сын — враг нации, преступник, и вам квартир не положено. Что делать, уж и не знаю. Проклинаю день, когда ты родился, я тогда, тебя рожая, чуть не подохла!!! Живу теперь в какой–то лачуге из досок, холодина ужасная, угля нет, все время бомбят — скорее бы уж на тот свет! И все из–за тебя! Для Ирены мне даже гроб выдать отказались — ее фамилия ведь тоже Шванеке! Ну а раз Шванеке — нет, и все тут. Для них Шванеке — хуже дьявола! Но мне теперь уже все равно. Жизни больше нет, а так хочется покоя. Наверное, только когда помру, успокоюсь.