Сквернословием ты оскорбляешь Господа! — сказал я.
Его лицо приняло растерянное, обиженное выражение; рука дернулась пощупать пальцами то место, куда я его ударил. Круглые глаза смотрели по-детски кротко и доверчиво, и вдруг я почувствовал укол вины, самому стало больно из-за этой вспышки, и накатила волна жалости пополам с нежностью, такой острой и щемящей, какой я прежде никогда не ощущал. Виллис молчал, глаза его были полны слез; я смотрел, как раскачиваются у него на шее белоснежные страшноватые змеиные клыки на глянцевито-черной голой груди. Потянувшись отереть кровь с его губ, я привлек его ближе, моя ладонь с его влажного плеча соскользнула, и как-то так мы друг на друга повалились, прижались естественно и удобно, как ползуны-двойняшки; под моими ищущими пальцами оказалось что-то горячее, живое и пульсирующее, как птичья шейка, и я услышал его далекий-далекий вздох, а потом мы долго пребывали будто в совсем иных краях, и наши руки вместе делали то, чем прежде я занимался в одиночку. Никогда я не думал, что человеческая плоть может быть такой нежной.
Спустя целую вечность слышу, Виллис шепчет:
А чо, мне понравилось! Может, ешшо, а?
Какое-то время я не мог заставить себя посмотреть на
него, отводил глаза, глядя вверх, на солнце, сквозь листву, дрожащую, как стая зеленых трепещущих бабочек. Наконец я сказал:
Душа Монафана прилепилась к душе Давида, и полюбил его Монафан, как свою душу.
Текло время, Виллис молчал, потом я услышал, как он завозился рядом со мной, усмехнулся, и говорит:
А знаешь, чего мне этая молофейка напомнила, а, Нат? Прям точь-в-точь пахта. Глянь-кося.
Все у меня внутри еще вздрагивало и саднило от наслаждения, я пребывал в сладостной расслабленности, которую в то же время ощущал как опасность и предостережение. Помню, высоко в кроне дуба вился дрозд, болтался меж ветвей, как тряпочка, щебеча и тараторя; над ухом звенели и пищали комары, глинистый берег холодил голову, точно глыба льда. “М целовали они друг друга, и плакали оба вместе, — припомнилось мне, — но Давид плакал более... М встал Давид и пошел, а Монафан возвратился в город”...
Пошли, — сказал я, вставая. Он подтянул штаны, и я подвел его к руслу, к самой воде.
Господи! — громко сказал я, — погляди на этих двух грешников, которые согрешили, стали нечистыми в глазах Твоих, и стоят теперь, жаждут крещения в купели.
Эт верно, Господи, — подтвердил Виллис.
В весеннем теплом воздухе я внезапно почувствовал очень явственное присутствие Бога, сочувственного, все-искупительного, все понимающего, словно великое Его милосердие пропитывало вокруг нас все и вся — и листву, и темную воду, и щебечущих птиц. Реальный и притом непостижимый, Он словно готов был проявиться — живительный, но незаметный глазу, как дыхание ветерка на щеке. Казалось, вот-вот Он покажется в мерцании и переливах волн теплого воздуха над деревьями, будто уже отверз Он свои уста, и уже готов прозвучать глас свыше, явственно благовествуя о Божественном присутствии именно мне и именно сейчас, когда я тут стою по щиколотку в темной воде, молюсь и каюсь на пару с Виллисом. На дальний шум лесопилки, мне показалось, наложился какой-то иной ропот и громыхание, идущее с небес, будто вострубили трубы архангелов. Неужто Господь будет говорить со мной? Я ждал с дрожащими от страстного томления коленями, изо всех сил стиснув локоть Виллиса, но слов свыше я не дождался, Господь предпочел явить Свое присутствие, пролившись летним дождем с мощными, многоступенными раскатами дальнего грома.
Господи, — кричал я, — Твой раб Павел сказал: Итак, что ты медлишь? встань, крестись и омой грехи твои, призвав имя Господа. Ведь он так сказал, Господи, так он сказал! Ты это знаешь, Боже!
Аминь, — подытожил Виллис. Я чувствовал, как у меня под рукою он начинает ежиться и вздрагивать, и тут он снова сказал: — Аминь! Истинная правда, Господи!
Я вновь подождал гласа свыше. На мгновенье мне показалось: вот оно, услышал, но то был всего лишь верховой ветер в кронах деревьев. У меня сердце бешено колотилось; помню, я думал тогда: “Ну, может, не сейчас. Может, Он сейчас говорить не хочет, захочет в другой раз”. Я подумал: “Да Он же испытывает меня”, — и сразу меня охватил радостный трепет. Он проверяет, способен ли я крестить. А голос свой Он приберег на другой раз. Ну, ничего, Господи.
Повернувшись к Виллису, я потянул его за руку, и вместе мы вошли в воду по пояс; я чувствовал, как теплый ил продавливается у меня между пальцами ног. В отдалении, у другого берега метнулась в сторону маленькая змейка, будто шнурок сквозь водяную гладь продернули, и, лихорадочно извиваясь, змейка исчезла где-то выше по течению; я посчитал это добрым предзнаменованием.
Ибо все мы одним Духом крестились в одно тело, — сказал я, — Иудеи или Еллины, рабы или свободные, и все напоены одним Духом...
Аминь, — произнес Виллис.
Я схватил его за затылок и нагнул, заставив опустить голову в пенистую, темную и мутную воду. Вот и настал тот миг, когда впервые я покрестил кого-то; от внезапного восторга из глаз у меня брызнули слезы. Секунды через две, вся в пузырях, его голова вновь была на поверхности, он встал, струясь и отдуваясь, как закипевший чайник, но такой весь при этом сияющий, с такой прекрасной улыбкой, что я не удержался и вновь обратился к небесам.
Грешен я, Господи, — возопил я. — Позволь мне спастись, крестившись в этих искупительных водах. Позволь мне впредь посвятить себя служению Тебе. Позволь мне быть проповедником святого Слова Твоего. Во имя Отца, и Сына, и Святаго духа, аминь.
После этого я сам себя покрестил.
Вечером, возвращаясь к лесопилке, мы прошли рощей красного кизила; стволы деревьев пестрели розовыми и белыми пятнами, будто какой проказник ходил и поливал их из ведра с краской, все время пели пересмешники, в буйстве зелени то терялось, то вновь возникало незатейливое певучее чириканье, казалось, певун один и тот же, и провожает нас от самого леса. Виллис всю дорогу взбудораженно болтал — все ж таки, худо-бедно, штук шесть лещей мы ведь поймали! — но я на него не обращал внимания, шел, весь погрузившись в раздумья. Главное, отныне и впредь я должен полностью посвятить себя служению Господу, ведь я дал обет, а плотских нег и сладосущий, подобных тому, что испытал я нынче утром, следует решительно бежать. Если меня настолько вышибло из колеи непрошеное сближение с мальчиком, что же будет, — думал я, — какое возникнет препятствие на моем пути к духовному совершенству, если когда-нибудь мне случится вступить в сочетавание с женщиной. Любым соблазнам наперекор я должен всеми силами хранить чистоту тела и помыслов, чтобы ничто не мешало духом устремляться к остроумной кротости христовой веры и упования.
Что до Виллиса — ладно, раз я так его люблю, люблю все равно как брата, я должен делать все, что в моих силах, дабы облегчить ему его собственный путь к Господу. Надо попытаться научить его чтению и письму — пожалуй, он еще не слишком стар для этого, да и, чем черт не шутит, вдруг представится возможность убедить маса Сэмюэля, что Виллис тоже сумеет жить на воле, и его можно будет тоже отправить во внешний мир — хоть в тот же Ричмонд! — и устроить, чтобы у него тоже была хорошая работа, дом и жена. Не описать, до чего приятно было мне представлять себе Виллиса в городе, такого же свободного, как я сам, и как мы вместе посвящаем себя проповеди слова Божьего среди негров и честно трудимся под началом у белых.