Амбулатория помещалась в отдельном низком домике. На территории лагеря были баня, уборные, склады, электродвижок и даже здание с вывеской «Клуб».
Лагерь был обнесен высокой каменной стеной. Ее выстроили еще в монастырские времена. Вдоль всей стены тянулась колючая проволока, а боковые башни служили постом для часовых. В шести метрах от стены проходил еще забор с колючей проволокой.
У ворот, обитых железом, стоял домик охраны. Все это напоминало нам, что мы находимся в плену.
Осмотревшись в нашем новом жилище, я невольно обратил внимание на то, что в двадцатиметровой комнате почему-то десять дверей. Большинство из них заколочено гвоздями. Позже я узнал, что когда-то каждая дверь вела в узкую монашескую келью. Когда же монастырь прекратил свое существование, перегородки между кельями сломали и получилась одна большая комната. Теперь в ней размещались сорок военнопленных.
* * *
Распорядок дня в лагере устанавливался лагерным начальством.
В семь утра нас будил голос советского сержанта:
— Вставать! Подъем!
Впоследствии эту обязанность стали выполнять немецкие дневальные. Каждую неделю нас водили в баню, и мы получали чистое белье.
Дважды в день проводилась проверка. Все пленные выстраивались по четыре, на правом фланге стояли старшие офицеры. Немецкий староста лагеря — полковник — докладывал советскому лейтенанту или старшине, дежурившему по лагерю, о количестве военнопленных.
По приказу лагерного начальства мы расчищали снег, готовили дрова, убирали помещения и двор.
В самом начале каждому пленному выдали анкету со множеством вопросов. Иногда чья-нибудь анкета интересовала представителя НКВД, и тогда пленного приглашали на особые беседы. Меня лично ни на одну такую беседу не вызывали. Как я успел заметить, НКВД интересовалось прежде всего офицерами разведки, высших штабов или же частей, которые совершили какие-нибудь преступления.
Желание хоть раз наесться досыта не покидало нас и в Елабуге. Трижды в день нам выдавали по двести граммов черного хлеба, небольшую порцию масла, немного сушеной или соленой рыбы и несколько кусочков сахару. Утром и вечером мы получали сладкий чай или же солодовый кофе, а в обед — целую тарелку супу и каши. Каждая комната выделяла для работы на кухне своих дежурных. Делить пишу было делом нелегким, так как нужно было никого не обидеть.
Справедливости ради следует отметить, что паек, получаемый военнопленными, был в два раза больше пайка русского гражданского жителя. Я имел возможность убедиться в этом лично, когда осенью работал грузчиком на Каме. Советские люди, выполнявшие точно такую же работу, как и мы, получали на день только четыреста граммов хлеба да несколько вареных картофелин или соленых огурцов. Иногда, если кому-нибудь удавалось поймать в Каме рыбину, мы варили рыбный суп, однако это случалось редко. Несмотря на усиленный паек, пленные поправлялись медленно — сказывалось сильное истощение в котле окружения.
Постепенно пленные сдружились между собой, как я с Мельцером. Если одному из нас нездоровилось, за него дежурил по комнате или выполнял какую-нибудь работу другой. Как-то я добровольно одолжил Мельцеру свои валенки и теплую куртку, а он, в свою очередь, разрешил мне пользоваться бритвой. Само собой разумеется, очень скоро мы с ним перешли на ты.
* * *
— Скажи, ты любишь наши горы? — спросил меня как-то Мельцер. Когда речь заходила о родных местах, мы могли говорить часами.
— Еще как! — ответил я. — Больше всего мне нравится осень в горах. Листва становится золотой и багряной. В такую пору я не раз брал рюкзак и отправлялся в горы…
— Превосходные места есть в долине Неккара! А сколько с ними связано легенд!
— А какие там люди! — подхватил я.
— Да, Шиллер, Гердерлинг, Гегель, Шеллинг, Кеплер… все они из тех краев, — с гордостью произнес Мельцер, словно имел прямое отношение к этим людям. И тут же на память прочитал большой отрывок из стихотворения Августа Леммле.
Мельцер хорошо знал стихи не только своего земляка. У него была хорошая память. И довольно часто мы с ним по очереди читали отрывки из баллад Шиллера или стихи Гёте.
Нужно сказать, что поэзию любили многие пленные. Те, у кого были бумага и карандаш, записывали стихи. Я выменял бумагу и карандаш на табак, который выдавался каждому пленному. Я не курил по состоянию здоровья. Заядлые же курильщики, напротив, меняли на табак зубные щетки, бритвы, кисточки или что-нибудь, что считали менее важным, чем табак.
* * *
В лагере в Елабуге вспыхнула эпидемия сыпного тифа.
Трагедия, начавшаяся на Волге, продолжалась. И если в Красноармейске или в поезде имели место только отдельные случаи заболевания, то теперь число больных тифом росло день ото дня. Болезнь, вспыхнувшая в развалинах Сталинграда, быстро распространялась. Беда усугублялась еще и тем, что многие пленные вопреки строгому приказу все же не сдавали кое-что из своих вещей в дезинфекцию и тем самым способствовали распространению эпидемии.
За короткое время в лазарете не осталось ни одной свободной койки. Все они были заняты тифозными. Вскоре пришлось освободить под изолятор и нижний этаж блока «А». Санитаров не хватало. Я и еще два человека из нашей комнаты добровольно вызвались исполнять обязанности санитаров. Восемь суток подряд я подавал больным чай, убирал за ними. И каждый день вместе с другим санитаром выносил трупы в морг, откуда их увозили для погребения куда-то за пределы лагеря.
Работа санитара требовала большого напряжения духовных и физических сил. И я очень обрадовался, встретив старшего лейтенанта медицинской службы, вместе с которым ехал в эшелоне. Он и еще несколько его коллег также добровольно вызвались помогать заболевшим. Однако медперсонала все равно не хватало. Пришлось прибегнуть к помощи тех, кто имел хоть какое-нибудь отношение к медицине. Однако были и такие, кто старался увильнуть от неприятной работы. Узнав об этом, доктор Волкова, заведовавшая отделением, недоуменно покачала головой.
— Я не понимаю таких немцев, — сказала она печально. — Ведь это же ваши товарищи. Нужно помогать друг другу.
Попытка избежать эпидемии результатов не дала. Удалось лишь несколько замедлить ее ход. Через три недели после прибытия раненых в Елабугу наш лагерь был единственным рассадником тифа. Из тысячи пленных вряд ли набрались бы человек пятьдесят, которых пощадила болезнь.
Мельцер попал в лазарет с первой партией тифозников. Я тоже ослабел. Работая санитаром, я вскоре почувствовал, что мне с трудом приходится заставлять себя что-либо сделать. В довершение ко всему начались сильные головные боли. Голова, казалось, вот-вот расколется. Руки были какими-то ватными, ноги еле двигались. Я догадывался, что со мной, но доктору Волковой о своем самочувствии ничего не говорил. Однажды она послала меня в соседний блок за медикаментами.
До кабинета начальника санчасти я кое-как дошел. А потом ноги мои подкосились и я упал. Когда же я снова пришел в себя, то увидел лицо склонившейся надо мной женщины — главного врача. Она ставила мне термометр.