– Ладно. Вы не запомнили, кто из официанток вас обслуживал?
– Да, конечно. Надя. Она может подтвердить.
– К сожалению, она может подтвердить только то, что вы пришли в ресторан около десяти. Она же с вами не ездила к Григорьеву и не смотрела «Вернись, Беата!».
Покусывая губы, Ставицкий сказал:
– Что же, алиби у меня нет. Но это еще ни о чем не говорит.
– Конечно, не говорит. А куртку свою вы когда последний раз надевали?
– Неделю назад. А может быть, дней десять. Не помню. Если бы знал, что предстоит разговор с вами, повесил бы на нее табличку «Ношено первого февраля с 17.30 до 22.00».
– Да вы не сердитесь, – миролюбиво сказал Стас.
– Посмотрел бы я на вас в моем положении, – зло дернул головой Ставицкий. Он достал из стенного бара небольшую пузатую бутылку, вытащил пробку. – Хотите попробовать? Это «Реми мартен» – один из лучших в мире коньяков.
– Спасибо, я не хочу.
– А что, в вашем Скотленд-Ярде не пьют?
– В Скотленд-Ярде – не знаю, не был. А в МУРе пьют. Только не на работе, – спокойно ответил Стас.
Ставицкий налил немного коньяка в высокий фужер, выпил разом, долго морщился, нюхая кусочек мармелада. Тихонов встал, подошел к окну. На улице шел снег, все было серо и тоскливо. Стас почему-то вспомнил, как школьный учитель Коростылев говорил: «Окно – две системы измерения, дающие нам возможность познать третью».
Ставицкий сказал вялым голосом:
– А Тани уже нет…
Тихонов обернулся. Ставицкий, понурившись, сидел в кресле. Потом взял сигарету и стал чиркать спичкой, но руки у него дрожали, и спички ломались. Наконец затянулся, и кадык на худой шее дернулся вверх-вниз. И весь он был уже не красивый и спокойный, а нервный, угрюмый и напуганный. Ставицкий несколько раз затянулся и сломал сигарету в пепельнице.
– Про нее, про мертвую, трудно говорить. О мертвых обо всех стараются говорить хорошо и забывают мелочность, жадность, всякую человеческую труху. Потому что, когда кто-то неожиданно умирает, люди вокруг пугаются – ведь и с ними могло такое приключиться! И они невольно проникаются признательностью к умершему – что это случилось с ним, а они вот живы. Оттого и говорят хорошо обо всех скопом – о хороших и плохих.
– Мрачноватая у вас философия, – буркнул Стас.
– Да бросьте, не философия это никакая. Просто меня злит, что о Тане будут говорить, как обо всех. А она совсем другая!
Ставицкий помолчал, закурил новую сигарету.
– Можете смеяться, если хотите, мне это безразлично. Но Таня была святая. Очень ироничная, очень веселая святая. А на ее работе это особенно трудно – быть святой.
– Быть святым вообще трудно, – пожал плечами Стас. – А почему ей – особенно?
– Она слишком много видела разного. А большое видение иногда порождает цинизм. Особенно у молодых. Таня шутя называла себя «прорабом человеческих душ»…
«Большое видение». «Цинизм». Красиво… Тихонов наклонился и сказал тихо:
– Простите, вы Таню Аксенову любили?
– Во-первых, сейчас это уже не имеет значения, а во-вторых, это мое, личное, и лучше этого не касаться.
– Несомненно. Но Таня убита при очень непонятных обстоятельствах, и я бы хотел знать о ней как можно больше. Ведь Танина смерть – это не только ваше личное дело.
– Понятно. Ну, условимся, что любил.
– Любили. Или условимся, что любили?
– Любил.
– Вы из-за Тани разошлись со своей женой?
– И это знаете?
– Я это знать обязан. Так как же?
– Нет, не из-за Тани. Просто тот брак был уже бессмыслен. Совершенно чужие люди. Елена не хочет этого понять до сих пор.
– Елена Букова, ваша бывшая жена, знала о ваших отношениях с Аксеновой?
– Да. На этой почве у нас были острые конфликты. Она требовала, чтобы я прекратил встречи с Таней и вернулся.
– Аксеновой это было известно?
– Нет. То есть в конце концов она узнала. Ей кто-то стал присылать анонимные письма. Думаю, что это работа Елены.
«Так. Это уже теплей», – мелькнуло в голове у Стаса.
– А почему вы сразу не рассказали обо всем Аксеновой?
– Ха! Надо было знать Таню. – Ставицкий налил себе еще коньяку, выпил. – Она бы сразу меня к черту послала. Она мне и так говорила: «Очень ты всегда красиво беседуешь…» А я уже так заигрался, что вел себя как школьник, прогулявший уроки: все равно накажут, поэтому прогуливал все больше и больше, надеясь на какое-то чудо. Думал, что со временем это потеряет свою остроту и всякое значение. Это была, как говорится, ситуационно обусловленная ложь.
– А потом?
– Потом Таня получила какое-то письмо. Ну, а врать я больше не мог. И тогда пришел конец всему.
– Вы письмо это видели?
– Нет. Таня даже разговаривать со мной не захотела. Но я надеялся, что в среду все выяснится.
– Вы почерк своей жены хорошо помните?
– Да. А что?
– В сумке Тани я нашел письмо с угрозами. Она получила его за два дня до смерти.
– Но это не то письмо! То она получила месяц назад. Если можно, покажите мне его.
– Пожалуйста.
Дрожащими пальцами Ставицкий достал из конверта письмо. Взглянул мельком:
– Нет, это не ее рука.
– Вы посмотрите внимательней.
– Да что смотреть! Что я, почерка Елены не знаю? Слава Богу…
– Прочтите письмо.
Ставицкий быстро пробежал письмо глазами, порывисто вскочил на ноги, затравленно глядя на Тихонова.
– Что скажете?..
– Я здесь ни при чем! – срываясь на фальцет, закричал Ставицкий. – Ни при чем, понимаете?!
– Не устраивайте истерик, – спокойно сказал Тихонов. – Я не слабонервный… Вот к чему приводит ваша «ситуационно обусловленная ложь»… Или как там вы ее называете.
– Вы не смеете… не смеете, – прошептал Ставицкий и неожиданно зарыдал, прикрыв руками лицо. Сквозь разорванную всхлипываниями фразу до Тихонова донеслись слова: – …Смерть Тани – крест мой… крест… до конца дней… – Потом подбежал к Тихонову и снова закричал: – Послушайте, вы не смеете думать, что я замешан в этом деле! Я не убийца!..
– Успокойтесь, – неприязненно сказал Тихонов. – Криком вы ничего не докажете.
Ставицкий опустился в кресло и снова закрыл лицо руками:
– Боже мой, Боже… Как все это ужасно! Какой-то бессвязный нервный бред, как в пьесах Ионеску… – И добавил безразлично: – Впрочем, вы этих пьес не видели, у нас их не ставят…
– Отчего же, я их читал, – сказал насмешливо Тихонов. – И даже носорога в себе выискивал, как он рекомендует. Не нашел, правда. А кстати, Шекспира вы давно перечитывали? Или Чехова, скажем? Ведь у вас, в оперетте, их тоже не ставят? А полезно было бы вспомнить… Там и о благородстве есть, и о человеческой глубине, и о любви тоже… О настоящей любви, я имею в виду… Ну ладно, давайте к делу. К письму то есть… Значит, если предположить, что Букова имела к нему отношение, напрашивается вывод: такой щепетильный вопрос она могла доверить только очень близкому человеку. Кто может быть ей настолько близок?