Поручик Ягал-Богдановский усердно выдувал застрявший в мундштуке окурок.
— Что?.. — Щеки его ходили, как баллон пульверизатора. — Что?.. А то, что, если б мы, вместо этого, подчинились польскому командованию…
— Молчите, ренегат! — крикнул вдруг мичман. — Патриот называется! А губернии почем продаете, сукин сын?
— Отродье эсеровское! Истерик! Хайло заткните! — побледнев, вспылил всегда сдержанный Ягал-Богдановский.
— Так!
— Крой! Крой его!
— Матом натягивай!.. Матом! — обрадовавшись, загалдели офицеры, которых сдержанность Ягал-Богдановского всегда несколько стесняла.
— А ну!..
— Еще!
— Наша берет!.. Матюком!.. В три матери загибай!.. Матерью!..
— Я?.. Это я ренегат?..
Уже овладев собой, поручик Ягал-Богдановский презрительно поджал губы, опустив под косой линией коротко подстриженные, всегда прямые усики.
— Я предлагаю, мичман, созвать…
И вдруг, взмахнув рукой, он быстро соскочил с подводы и закричал, схватив подводчика за портки:
— Стой, мать твою!.. твою мать! стой!.. Но колесо подводы уже повернулось и поломало его упавший на дорогу мундштук.
— …Твою мать в три бога и в черта косого!.. твою… Куда уши, болван! черт! — спрятал?..
Офицеры на подводе захохотали, сразу, словно по команде.
— С производством, поручик Ягал-Богдановский!
— Вчера была девица, сегодня дама!
— С крещением!
— Магарыч!
— Магарыч!
…А вдали за облаком пыли уже гремели орудия.
Рассыпавшись лавой, шли куда-то кубанцы. Наши 1-й и 2-й батальоны соскочили с подвод и также рассыпались в цепь.
За цепями показались далекие дома Александровска.
* * *
Мичман Дегтярев стоял на подводе, широко расставив ноги, и смотрел вдаль.
— Ну что? — не подымая головы с вещевого мешка, спросил его поручик Пестряков. — Докладывайте!
— Да ничего!.. Перестрелка.
Но вот по полю покатилось далекое «ура». Роты бросились к Александровску, выйдя из цепей и образовав густой черный треугольник. За город бросились кубанцы.
Наши подводы свернули с дороги и тоже помчались к городу, — прямо через поле.
Мимо нас, нагоняя роты, пролетел автомобиль Туркула. За ним другой генерала Витковского.
— Сюда! Санитары!.. — кричали раненые. Но никто раненых не подбирал. Все стремительно шло на Александровск.
— Поймаем!
— Возьмем!
— Нагоним!
— Потопим!..
Неслась по полю и наша батарея.
— Эй! Не отставать! Эй!
Одно орудие в трехпарной упряжке долгое время шло, грохоча зарядным ящиком, возле нашей подводы. Потом обогнало и пошло впереди нас.
— Здорово! Черт! Нагоним!
Шесть мулов, впряженных в орудие, неслись, прижав к голове острые уши. Вбежав в полосу встречных кустов, они отдернули уши еще испуганней.
— Го… Го… Гони!.. Нагоним!
Кусты под подстройками быстро пригнулись. Легли под колеса. Кто-то под колесами вскрикнул. На секунду орудие задержалось, потом, виляя зарядным ящиком, опять понеслось рядом с нами.
В кустах, придавленный колесами орудия, остался штабс-капитан Карнаоппулло. Он лежал на животе, лицом в землю, на которой длинными змеями чернели его окрашенные кровью усы.
— Нагоним!
— Возьмем!
— Потопим!..
Но красные успели форсировать Днепр. Когда мы въехали в пустой город, наша артиллерия открыла огонь по последним уходящим баржам.
…Кажется, уже в третий раз за время нашего пребывания тушил Александровск огни.
Занятия давно окончились. Была произведена уже и вечерняя поверка. Мы стояли в кругу и разучивали новую песню, — на этот раз в честь генерала Витковского, наскоро сочиненную поручиком Винокуровым.
Поручик Винокуров, или «лейб-поэт полка», как в насмешку называли его в нашей роте, числился прикомандированным к штабу, где писал он «Историю Румынского похода и Дроздовской дивизии». От поры до времени он сочинял также и стихи, сам же подбирал к ним мотив. Потом стихи эти переписывались и разучивались по ротам.
…Тяжелые, черные листья каштана качались под ветром. Над ветром плыли спокойные, вечерние звезды.
Чей черный Форд ле-тит впе-ред
Пред сла-вными пол-ка-ами,
без конца тянули мы всю ту же нудную песню,
И кто к побе-де нас ве-дет
Уме-лыми ру-ка-ми?..
— Отставить!.. Не так! — оборвал поручик Винокуров.
— «И кто к побе… К побе-е…» — повторял он нараспев. — Поняли?..
И кто к побе-де нас ведет…
С дороги поднялся ветерок. Бросил вверх шестилистники черного каштана. Они потянулись к небу, точно жадные, широко растопыренные пальцы. Но звезды ушли из-под листьев и также спокойно поплыли дальше.
Влево от каштановой аллейки, возле штаба полка, толпились вновь мобилизованные. Когда песня обрывалась, до нас доносились робкие, просящие голоса.
Вслед за ними короткие оклики часовых.
— Да пусти, голубчик! — плакала женщина. — С провизией я… Отдам ему только… И пойду себе с богом…
— Назад!
— Пустите ее… господин!.. Да ведь мать это… Послушайте…
— Пошла! Пшла!
Но второй часовой перебил первого:
— Постой! Постой-ка!.. Курица?.. Послушай, курица у нее!
— Курица? Давай сюда курицу!
— Милые!.. Ми-и-лый!.. Да сыну это… сыну…
…улице
Не пройдет и курица!
весело запел второй часовой.
Если ж курица пройдет,
То дроздовец унесет…
— Ать, два!
…ле-тит вперед
Пред сла-вным-ми пол-ка-ми!
запели мы снова.
* * *
Было уже совсем темно.
Я отошел в глубь улицы и сел на крылечко двухэтажного деревянного дома.
В темноте передо мной какая-то собака обнюхивала тумбу. Потом собака побежала дальше.
— Сидит?..
— Сидит!.. — услыхал я над собой чей-то испуганный женский голос. И жалюзи во втором этаже тихо опустились на окне.
Я поднял голову. Звезды над крышей плыли еще гуще, чем прежде. Крыша подравнивала их и, казалось, хотела уплыть вместе с ними.