— До сердца дошло!
— Что это дошло? — спросил я.
— Да заражение. — И Глащук стал здоровой рукой щупать больную. Он подымался по руке все выше и выше. Ему казалось: боль ползет к сердцу…
— Пусть режет! — сказал он, вдруг оборачиваясь ко мне.
Прошло недели две.
В окно лил дождь. На стекле, сквозь мутные потоки, сочился осенний серый день. Возле окна стоял Глащук. Правый рукав его лиловой пижамы беспомощно болтался.
— Зацепить бы куда… Мешает!
Сестра Людмила обещала английскую булавку. Потом забыла. У нее было много дел: поручик Лебеда, гвардеец, поправлялся…
Когда Глащук двигал левой рукой, над правым его плечом, почему-то быстрее здоровой руки, подымался короткий обрубок, круглый, как банка из-под французских консервов.
— А ну, дай-ка устрою!.. — сказал новый сосед Глащука, молодой, кучерявый фейерверкер Попелюх, и, перевязав рукав узлом, укоротил его вдвое.
И вот пустой рукав Глащука стал болтаться матерчатой куклой с крохотной головкой-узлом и в широкой, бледно-лиловой юбке со сборками.
— Ну как, Глащук?..
— Ну что, Глащук?.. Поправляешься?..
— Покорно благодарим! Поправляемся. О комиссии еще не могло быть и речи, а Глащук уже поджидал ее.
— Отпустят по чистой, — говорил он, подсаживаясь то на одну, то на другую койку. — Отпустят, и проберусь я, значит, через фронт да в свою Екатеринославскую. Насчет того, чтоб сомневаться, теперь уже никак невозможно! Инвалида пустят… У Деникина с Троцким соглашение имеется…
Прошло еще три дня…
Утром, когда раненые ждали первый чай, врач Азиков пробежал через палату, встревоженный. Ни над кем не остановившись, он долго беседовал со старшей сестрой. Потом сестра Людмила беседовала о чем-то с поручиком Лебедой. Глащук подслушал знакомое слово: «эвакуация».
— Поручик Лебеда!.. Поручик Лебеда!.. — кричал я, приподнявшись.
…- Мы, значит, в Красной Армии тогда служили. Как наступал Юденич на Петроград, — рассказывал рядом со мной фейерверкеру Глащук, — в городе Петрограде тоже тогда за эвакуацию говорилось. В Москву, это, во вторую столицу, значит… Ну и поедем мы то же самое и сейчас во вторую столицу генерала Врангеля. В Симферополь-город или еще куда… Главное, чтоб комиссия, значит, вовремя…
Я лег на спину, потом поднял голову и вновь сел на койку.
— Поручик Лебеда!.. Поручик Лебеда!.. Но поручик Лебеда не подошел. Подошел штабс-капитан Рощин — марковец:
— Слыхали?..
— Что случилось?..
— Слыхали?.. Армия Буденного проскочила нам в тыл… Эта проклятая Каховка!.. Сейчас, по слухам, Буденный где-то около станции Салтово стягивается и прет прямым путем на Ново-Алексеевку… Понимаете?.. А связь с Джанкоем?.. А тыл нашей Второй армии?..
Вдруг он вскочил с моей койки.
— Поручик!.. Поручик Забелин!..
Через десять минут поручик Забелин, тоже сводно-гвардеец, пошел в город.
У него были связи…
В ожидании поручика Забелина и новых известий мы сидели почти молча. Только юнкер Соловьев напевал, как и всегда, свою любимую песенку:
Раз в ночных потьмах,
мах, мах,
Шел с монахиней монах,
нах, нах…
— Господа, узнал! — перебил его вечером вернувшийся из города поручик Забелин. — Наши части вышли из мешка. Положение, кажется, спасено… Господа, кто в карты?..
— Мы еще повоюем, черт возьми! — как сказал Тургенев! — Штабс-капитан Рощин подвинул к моей койке столик с шашками.
Он завел такую речь,
речь, речь,
Где бы нам с тобою лечь,
лечь, лечь,
уже опять запел юнкер Соловьев.
Прошла еще одна неделя. Об эвакуации перестали и говорить.
Но вот 29-го октября, уже к вечеру, когда серое небо тяжело ложилось на окна, всех трех сестер нашей палаты куда-то спешно вызвали.
— Списки!.. Представьте списки температурочных!.. — в коридоре около уборной кричал кому-то врач Азиков.
— В чем дело?..
— Господа, что случилось?..
Потом в палату вошел поручик Лебеда. Его сломанная в мундштуке папироса висела над нижней губой. Он нервно жевал мундштук, все глубже в рот забирая папиросу.
— Господа!.. Красные перешли Сиваш, сбили Фостикова с кубанцами и вошли в тыл Перекопской группе… Кутепов с Армянского Базара отходит на Юшунь…
— Поручик!..
— А вы слыхали, поручик?..
— А Врангель?..
— А где Врангель?..
— Лебеда!..
— Поручик Лебеда!..
Я поднялся и тоже пошел к койке поручика Лебеды. Стуча костылями, меня обогнал юнкер Соловьев. Одна его нога, туго забинтованная, торчала за ним, как руль за лодкой. С другого конца палаты быстро шел подпоручик Кампфмейер, — танкового дивизиона, — с обожженным лицом, а потому сплошь перевязанным бинтами. Над бинтами торчали уши, — острые и густо покрытые волосами.
— Поручик, а Донской офицерский полк?.. — глухо из-под бинтов спросил он.
— Поручик, а не слыхали вы…
— Оши-ба-юсь?.. Я о-ши-ба-юсь?..
— Юшуньские укрепления!..
— Наша тяжелая артиллерия…
— Господа!
— Господа, Слащева теперь бы…
— Слащев…
— Уже, господа, поздно!
Мы быстро обернулись.
В дверях стоял врач Азиков.
— Только что пришло сведение, — сказал он. — Юшуньские укрепления прорваны. Враг уже в Крыму…
— Доктор… это… это проверено?..
И опять стало совсем тихо. Прошлепали чьи-то мягкие туфли.
— Господин доктор!.. Господин доктор!..
— Пшел к черту с твоей комиссией!.. — крикнул на Глащука Азиков. Господа! Господа, сегодня ночью мы грузимся на пароходы… Господа, за границей мы отдохнем… Господа, новые пути борьбы… Господа…
Я тихо отошел к своей койке и лег, уткнув в подушку лицо. Плечо мое ныло. Ныла и шея. Просачивающийся сквозь перевязку запах гноя кружил голову.
Пуля из шеи все еще не была вынута…
Всю ночь в темное окно хлестал дождь. За окном шумела Северная бухта. Кто-то на Понтонном мосту махал красным и зеленым фонариками.
Поручик Лебеда, штабс-капитан Рощин, юнкер Соловьев, поручик Забелин, подпоручик Кампфмейер, фейерверкер Попелюх, — кажется, все, — собирали вещи. Глащук тоже снял наволоку с подушки и запихивал в нее все, что имел — хлеб, штаны, ботинки, полотенце… Над его правым плечом прыгал круглый, короткий обрубок. Кукла под ним раскачивалась направо, налево: трепала широкую в этот день розовую юбку со сборками.