От названных Гессом цифр следует абстрагироваться. Они не столь важны для понимания сути произошедшего. Наверное, самое главное в том, что массовое истребление евреев — беспомощных мужчин, женщин и детей — происходило в течение нескольких лет в ходе заранее обдуманной долгосрочной стратегии, одобренной верховными властями страны. Я представил себе, что было бы с моими родственниками, если бы новоявленные властители Германии признали их представителями «неполноценной расы», арестовали и отправили в газовую камеру. Чем сильнее я пытался представить себе это, тем больше убеждался в том, что подобные картины неподвластны моему воображению. Другая неоспоримая истина состояла в том, что вышеупомянутая стратегия и ее выполнение было делом рук СС, людей, которые носили на своей форме те же руны, что и я. По признанию Гесса, тридцать пять тысяч человек в такой же форме занимались охраной лагерей и способствовали бесперебойной работе конвейера смерти. Участвовала в этом и значительная часть служащих войск СС.
Вспоминая хмурое утро 1943 года, когда наш поезд стоял на железнодорожных путях, я осознаю зловещую суть того, что стояло за увиденной мною картиной.
Принимая эту истину, понимаю, что обвинение войск СС в том, что они были преступной организацией, отчасти состоятельны. Похоже, что наше начальство, отправляя солдат из войск СС на охрану концлагерей, сделало неоспоримым такое обвинение. Возможно, это было частью их замысла, чтобы вовлечь боевые части в массовые убийства людей.
Есть и еще одно заключение, которое я делаю благодаря признаниям Гесса. Политический режим, отвечающий за такие массовые убийства, настолько прогнил, что не заслужил права на дальнейшее существование. Это позор, что мы не свергли его сами, но оставили его врагу для искоренения.
В эти дни, когда я провожу долгие часы в кабинете капитана Герберта, я порой ловлю на себе его взгляды. Нетрудно догадаться, о чем он думает. «Что бы ты ни думал об обвинении преступных организаций и преступном сговоре, — говорит выражение его лица, — войскам СС нечем гордиться».
В настоящее время у меня есть ответ на эту фразу.
Однако я должен вернуться к моим воспоминаниям и продолжить записи. Ответ придет, когда я завершу свою работу.
Финляндия выходит из войны
В начале сентября 1944 года стало известно о том, что финны и русские договорились о перемирии. В то время я был не со своим батальоном, а находился на излечении в полевом госпитале.
Новость облетела все палаты со скоростью лесного пожара. Вскоре все знали о том, что финны уже довольно долго вели за нашей спиной переговоры с Москвой, в соответствии с которыми немецкая армия «Лапландия» должна покинуть территорию Финляндии до 15 сентября. Для нас это стало настоящим потрясением. Как можно уйти из Финляндии менее чем за две недели? Через несколько дней пришла другая новость: финская армия согласно условиям перемирия обязана «выдворить» немецкую армию из своей страны не позднее названной даты. Нам казалось невероятным, что наши братья по оружию повернут против нас штыки. Как это ни странно, но наше отношение к финнам практически не изменилось, так же как и отношение к этому мужественному народу, не побоявшемуся в 1939 году, в отличие от государств Прибалтики, дать отпор агрессору. Ведь наши народы связаны исторической судьбой, и наше географическое положение обязывает нас стать преградой на пути большевизму. Разве мы не воевали плечом к плечу против общего врага?
В моей палате лежал сапер в звании шарфюрера СС, получивший ранение в руку. Он участвовал в десанте на Сеннозеро и был рулевым одной из лодок. За свою доблесть он был награжден Золотым орденом германского креста, по степени важности занимавшим среднее место между Железным крестом 1-го класса и Рыцарским крестом. Он считал, что наши перспективы выиграть войну день ото дня становятся все более сомнительными, и не скрывал своего скептицизма на этот счет. По его мнению, было вполне объяснимо, что финны выходят из войны, потому что это их единственная возможность сохранить национальную независимость, и мы не вправе осуждать их.
В условиях спокойной госпитальной жизни у меня было много времени для размышлений над будущей судьбой моей родной страны. Если случится то, что мой разум отказывается даже представлять себе, то неужели наша дивизия, находящаяся на южном фланге армии «Лапландия», окажется в полной изоляции? Неужели мы проиграем битву? Или нам все-таки удастся выжить в районе бескрайних лесов, разбившись на отдельные полки или даже батальоны? Поскольку мы относились к егерскому полку, то могли бы находить пропитание, охотясь на дичь, собирая ягоды и грибы подобно североамериканским индейцам. Однако мы знали, что война вспугнула лесных зверей и в последние годы они покинули эти леса. Может быть, мы в таком случае сумеем обзавестись коровами и овцами, создать что-то вроде крестьянского хозяйства и дождаться благополучного окончания войны?
Наше воображение не знало границ, но в наших разговорах никогда не возникала тема капитуляции. Мы знали, что выбору финнов следовать никогда не станем. Для нас оставался только один выбор — победа или безоговорочная капитуляция. Иного у нас не было — англичане и американцы официально заявили об этом на конференции в Касабланке, сформулировав свои цели в нынешней войне. Нам не оставалось ничего другого, как вести ее до конца, какой бы тяжелой она ни была для нас. До нас, наконец, дошло, что больше оставаться в Лапландии мы не можем. Придется с боями пробиваться на родину.
Несмотря на неуверенность, испытываемую мной в те дни, я, тем не менее, наслаждался чистотой и спокойствием жизни на берегу озера, где находился госпиталь. Однако по ночам, лежа в темноте и думая о батальоне, боевых товарищах и моем вынужденном бездействии, я мучился собственным бессилием и невозможностью выполнять солдатский долг.
Однажды я проснулся после кошмарного сна. Мы находились в районе между Сеннозеро и Елецозеро. Ночь была ясной и холодной. Я чувствовал, как боль пульсирует в правой лодыжке и поднимается вверх по ноге. Я испытывал боль еще вчера и приспустил сапоги, прежде чем лечь спать. Не помню, чтобы я разувался на ночь последние пять недель. Вскоре я начинаю дрожать и понимаю, что у меня поднялась температура. Меня лихорадит. Далее я обнаруживаю, что у меня сильно намок левый бок. Этой ночью вода сильно поднялась над импровизированным полом нашего спартанского жилища. Я осторожно выползаю наружу, не вполне уверенный в том, что увижу, сняв сапог. Но чем упорнее я пытаюсь стащить его, тем больше он не поддается. Кажется, будто он врос в ногу. Черт побери! Мне нужно было обратиться к врачу еще несколько дней назад. Я сильно рискую — меня могут отправить в тыл, тогда как мои товарищи останутся на передовой.
Бинг, сидящий в карауле за пулеметом в десяти метрах от нашего окопа, оборачивается, услышав производимый мною шум.
— Что случилось? Как там твоя нога? — спрашивает он, понизив голос.
— Все в порядке, просто лодыжка стала в два раза толще обычного. У меня кружится голова, как у пьяного… Не говоря уже о том, что я не могу ходить, — вынужден был признаться я.