«А отец?…»
«Что отец?! – сожалеюще качал головой Ашир. – Он забыл о чести, не в пример легендарному рабу Аязу, который чудом стал владетельным ханом, отец твой предал забвению свое происхождение. Аяз-хан, чтобы не забыть о своей рабской неволе, в назидание себе и другим повесил на видном месте ханского дворца свои чарыки
[5]
… Дескать, помни, кем ты был… А твой отец Курре сам ушел к басмачам, отдался их власти, избрал участь изгнанника, покрыл себя неизгладимым позором».
«Не верь ему, сынок! – жалобно вскрикнул отец. – Мир – капкан. Мы все мученики… Мы живем в нем, неся тяжкое бремя мирских сует, ибо все на этом свете – преступление, каждый твой шаг, каждое твое дыхание… Преступление наказуемо, но и слабость преступна. Ты струсил, сбежал от Джунаид-хана, и он прикажет Непесу казнить тебя. Ты должен был безропотно повиноваться хану… Жизнь твоя в его власти… А лучший мир твой за вратами Аллаха, сынок…»
Трое суток мотался Нуры вокруг Конгура, ночевал в загоне верблюдов; он мог бы ускакать в какое-нибудь далекое урочище и там затаиться, переждать смутное время, но сметливый ум его, необоримое честолюбие не могли смириться, что его невеста Айгуль может оказаться женой Ашира. А чем лучше его этот Ашир? Только тем, что вовремя ушел к красным, которые сильнее отрядов Джунаид-хана? Стать тихим дайханином, разводить овец и верблюдов? В то время когда Ашир уже ходит в командирах… Если бы звезда удачи осветила сотни Джунаида, то Нуры мог бы стать баем. А теперь ему остается довольствоваться положением жалкого чабана. «Я, кажется, схожу с ума!» – кричал Нуры в темноте ночи. Он был не в силах выдержать воспоминаний и рассуждений, зависть к Аширу подавляла его ум, его волю. Безлюдье, обступившее его со всех сторон, рвало душу на куски. Решительно поднявшись, Нуры кинулся к коню. Жеребец стоял у забора, пытаясь сбросить давно опустевшую торбу. Вокруг черная пелена мрака. И даже звезд не видно. «Если Айгуль, как все замужние женщины, уже забросила косы за спину, если она стала женой Ашира, я убью ее. Пусть погибну, но убью. Прикончу и мужа. Всех вырежу! Вернусь к Джунаид-хану, что-нибудь скажу… Если Айгуль еще носит косы на груди, то ждет… Останусь в Конгуре, выжду…»
Отдохнувший жеребец шел размашистой иноходью, поматывая головой. Нуры снова мчался в Конгур.
Чем больше он думал, мерно раскачиваясь в седле, тем сильнее разгоралось его желание увидеть Айгуль, вернуться в село, жениться, осесть и вести скромную жизнь, обычную для всякого дайханина. Страх, сызмальства точивший душу, разъедавший ее, как ржа, отступил куда-то, спрятался в глубокие складки, в тайники его неисповедимой натуры. Сейчас Нуры не пугали джунаидхановцы: далеко в пустыне остались Непес Джелат, Джунаид-хан, Эшши-бай; Нуры не верил их сказкам о пытках в большевистских застенках, об этапах в страшную Сибирь… Ему хотелось в аул. И он погонял коня.
Скакун вихрем ворвался в село, проскакав по его пустынным улочкам, остановился у дома Алов-ага. В окне вспыхнул свет керосиновой лампы и тут же погас.
– Алов-ага! Открой! Это я, Нуры…
– Уходи, басмач!
– Я пришел не как басмач… Открой, добром прошу!
Пока старик во тьме разыскал берданку, почему-то оказавшуюся не на месте и разряженную, Нуры плечом выбил хлипкую дверь, вырвал из рук старика ружье и разбил его об угол.
– Зажгите свет! Не вздумайте шуметь! – Нуры прошел в угол, где обычно на полу спала Айгуль.
Старуха дрожащей рукой зажгла лампу. Девичья постель, свернутая, лежала в углу. Айгуль, высокая, стройная, с толстыми жгутами кос, лежащими на ее высокой груди, какая-то другая, незнакомая, стояла за спиной матери. Она была в новом платье, в серебряных украшениях, с брошью у шеи, словно принарядилась на свадьбу, ждала его, Нуры…
Захлебнувшись от радости, Нуры вскрикнул:
– Алов-ага! Айгуль! Я ушел от Джунаид-хана. Я больше не бандит! Пусть будет проклят Джунаид-хан!..
Девушка прикрыла лицо тыльной стороной ладони, скрывая не то смущение, не то дерзкую улыбку. Сердце ее не обмануло, она знала, что Нуры вернется, и потому уже две ночи почти не спала, сидела в темноте, не смыкая глаз. Как хорошо, что она успела вовремя снять со стены берданку отца, вытащить из нее патрон.
Алов-ага не узнавал свою молчаливую дочь, не скрывавшую от родителей неуемной радости. Ее большие темные глаза, вспыхнувшие тревожным счастьем, видели в тот миг лишь светозарное лицо Нуры.
Через месяц Нуры, поселившийся в мазанке брата Мовляма, объявил, что женится на Айгуль. И вот настал день, когда двадцать вооруженных всадников в белых мохнатых тельпеках в полдень промчались по Конгуру и, остановившись у дома Алов-ага, вывели оттуда Айгуль. Родичи девушки с шумом и гомоном ухватились за нее, не пуская ее на дорогу. Завязалась борьба. Кого-то швырнули на землю, кому-то расквасили нос. Но преимущество было на стороне молодых всадников. Они усадили Айгуль на коня и ускакали прочь. Тут же из переулка выскочила другая группа наездников и с гиканьем бросилась в погоню за похитителями.
В облике ускакавших похитителей и преследователей было что-то знакомое. «Да это же все ребята из аульной самоохраны! – говорили люди. – Сегодня той – свадьба Айгуль и Нуры…»
– Слушайте, люди! – по улочке шел горластый аульный джарчи-глашатай. – Не говорите после, что не слышали… В доме Мовляма, сына Байрама, той! Его двоюродный брат Нуры, сын Курре, женится на Айгуль, дочери Алов-ага. Слышали, люди?! Весь аул на свадьбу приглашается! Все старые и малые, женщины и мужчины…
Такой уж обычай живет в народе. Туркменскому народу издавна присущи гостеприимство и щедрость, которые помогают людям сообща бороться с трудностями, невзгодами жизни, совместно встречать радости и всем аулом делить несчастье. Если в ауле той, никто не ждет приглашения: все идут отведать угощения, несут посуду, хлеб, сладости, фрукты, ведут на поводу овцу или козленка… Любой прохожий, незнакомец – желанный гость.
На дворе стояла глубокая осень, но день выдался солнечный, по-весеннему теплый. Перед домом Мовляма, над очагами с булькающими казанами вился легкий дымок. Поодаль свое искусство показывали джигиты. Самые ловкие и сильные состязались в прыжках за платком, подвешенным на высоком шесте, и в национальной борьбе – гореше. Развлекались и поклонники других национальных игр.
На просторном дворе негде было яблоку упасть. На ярком ковре, по-туркменски подобрав под себя ноги, сидел аульный бахши – певец Кичи, всеобщий любимец. На нем красный шелковый халат, подпоясанный кумачовым платком, на голове белоснежный мохнатый тельпек.
Под нетерпеливыми взглядами собравшихся певец сбросил тельпек, под которым красовалась расшитая тюбетейка; развязав кушак, стянул рукава халата и, оставшись в белой расшитой рубашке без воротника, взял в руки дутар. Люди замерли. Бахши подтянул струны и, словно священнодействуя, провел по ним пальцами, сильными, гибкими. Сначала медленно, будто неуверенно, затем все быстрее и быстрее, так что с трудом уследишь за их виртуозными движениями. Полилась песня, гортанная и звонкая, протяжная и мелодичная. Ей вторил дутар орлиным клекотом и журчаньем арыка, посвистом стрел и завываньем степного ветра, воинственным кличем и шепотом влюбленных, плачем новорожденного и топотом конницы…