После освежившего его часового сна он спустился в сад. Солнце уже клонилось к закату, и его лучи, еще недавно деспотически знойные, освещали мягким светом араукарии, пинии, могучие дубы — славу здешних мест. Центральная аллея, обсаженная кустами лавра, из-за которых выглядывали статуи неведомых богинь с отбитыми носами, плавно спускалась к фонтану Амфитриты, издалека ласкавшему слух сладко-струйным журчанием. Князю захотелось увидеть фонтан, и он быстрым шагом направился к нему.
Тонкие водяные струйки, бьющие из раковин с тритонами, из ракушек с наядами, из ноздрей морских чудовищ, звонко ударялись о зеленоватую поверхность воды в бассейне, образуя брызги, пузыри, пену, зыбь, веселые водовороты; от фонтана, от его теплой воды, от камней, поросших бархатистым мхом, исходило обещание наслаждения, которое никогда не обернется болью.
На островке, в центре круглого бассейна, изваянный неумелым, но чувственным резцом бойкий Нептун обнимал, улыбаясь, похотливую Амфитриту, чье влажное от брызг лоно блестело в предзакатных лучах: еще немного, и его покроют тайные поцелуи в подводном полумраке. Дон Фабрицио остановился: встреча с фонтаном пробудила воспоминания, сожаления.
— Хватит смотреть на эти непристойности, ты уже не в том возрасте. Лучше идем, я покажу тебе заморские персики. Кто бы мог подумать, что они созреют?
Лукавая сердечность, звучавшая в голосе Танкреди, отвлекла князя от чувственного созерцания. Он не слышал кошачьих шагов племянника. При виде Танкреди его кольнуло чувство досады: по милости этого стройного красавчика в темно-синем костюме два часа назад он с горечью думал о смерти. Тут же, правда, он понял, что за досаду принял страх: он боялся, что Танкреди заговорит с ним о Кончетте.
Однако первые слова и тон племянника не предвещали доверительного разговора на любовные темы, и князь успокоился: единственный глаз юноши смотрел на него с той снисходительно-ласковой иронией, с какой молодежь смотрит на стариков.
«Они могут позволить себе быть любезными с нами, поскольку уверены, что на следующий день после наших похорон станут свободными».
Племянник повел дядю смотреть «заморские персики». Прививка двух деревьев немецкими черенками дала превосходный результат: плодов было немного, не больше дюжины на обоих деревьях, но они были крупные, душистые; два румяных пятна на желтых бархатистых щечках делали их похожими на головки застенчивых китаянок
Князь нежно потрогал их своими чуткими пальцами.
— По-моему, они созрели — в самый раз снимать. Жаль, что их слишком мало для сегодняшнего ужина. Надо будет завтра распорядиться, чтоб собрали, — поглядим, какие они на вкус.
— Вот таким ты мне нравишься, дядя! В роли agricola pius
[37]
, который оценивает и предвкушает плоды своего труда, ты мне гораздо больше по душе, чем минуту назад, когда любовался непристойно обнаженными телами.
— Но согласись, Танкреди, эти персики тоже плод соития, плод любви.
— Да, но любви законной, одобренной тобой, хозяином, и садовником в качестве нотариуса; любви продуманной, плодотворной. Неужели ты думаешь, что та парочка, — он показал рукой в сторону фонтана, откуда сквозь плотную завесу, образуемую кронами дубов, доносился шум воды, — побывала у священника?
Разговор принимал опасный оборот, и дон Фабрицио поспешил направить его в другое русло.
Поднимаясь к дому, Танкреди пересказал ему пикантные новости из жизни Доннафугаты, которые успел услышать: Меника, дочь полевого стражника Саверио, забеременела от жениха, и выход теперь один — ускорить свадьбу; чей-то разъяренный муж стрелял в Коликкио, и тот чудом избежал пули.
— И откуда ты все это знаешь?
— Откуда знаю, дядище? Да мне все рассказывают. Верят, что я посочувствую.
Когда, минуя плавные лестничные повороты и подолгу отдыхая на площадках, они добрались до вершины лестницы, то увидели за деревьями вечерний горизонт: со стороны моря на небо вползали огромные тучи чернильного цвета. Означало ли это, что гнев Господний утолился и ежегодному проклятию, тяготевшему над Сицилией, пришел конец?
В эту минуту к несущим облегчение долгожданным тучам были обращены тысячи глаз; их приближение ощущали в лоне земли миллиарды семян.
— Будем надеяться, что лето позади и наконец начнутся дожди, — сказал дон Фабрицио, и эти слова уравнивали его, надменного аристократа, для которого дождь был лишь неудобством, с простыми крестьянами.
Князь всегда заботился о том, чтобы первый обед в Доннафугате носил торжественный характер: дети на него не допускались, к столу подавали французские вина, перед жарким — пунш по-римски; прислуга была в чулках и напудренных париках. Лишь в одном отношении дон Фабрицио шел на уступку: не надевал вечернего костюма, дабы не смущать гостей, у которых, понятно, вечерних костюмов не было.
В этот вечер в Леопольдовой зале, как называлась одна из гостиных, семейство Салина поджидало, когда соберутся все приглашенные. Под кружевными абажурами керосиновых ламп лежали желтые круги света. Очертания внушительных конных предков на огромных картинах были смутны, как и память о них.
Уже прибыли дон Онофрио с женой, а также местный настоятель, надевший по торжественному случаю пелерину, спускающуюся с плеч волнистыми складками; сейчас он рассказывал княгине о распрях в колледже Святой Марии. Пришел и органист дон Чиччо (Терезину отвели в кладовую и привязали к ножке стола), который вспоминал вместе с князем удачную охоту в оврагах Драгонары. Все было по обыкновению чинно, пока Франческо Паоло, шестнадцатилетний сын князя, не влетел в гостиную с ошеломительной новостью:
— Папа, по лестнице поднимается дон Калоджеро. Он во фраке!
Танкреди оценил важность события на секунду раньше остальных; он усердно очаровывал жену дона Онофрио, но, услышав слово «фрак», разразился безудержным смехом. Князя новость не насмешила, но произвела на него большое впечатление; можно даже сказать, что она поразила его сильнее, чем известие о высадке гарибальдийцев в Марсале. То событие было не только ожидаемым, но и далеким: оно произошло вне поля его зрения. Теперь же ему, человеку, верящему в предчувствия и особые знаки, предстояло лицезреть в виде белого галстука бабочкой и поднимающихся по лестнице его дома двух черных фалд самое революцию. Он, князь, не только не был больше крупнейшим собственником в Доннафугате, но еще вынужден был принимать в дневном костюме гостя, с полным основанием явившегося к нему в вечернем наряде.
Досада его была велика, однако длилась недолго — пока он машинально шел к двери, чтобы встретить гостя: увидев его, он почувствовал некоторое облегчение. Как нельзя лучше продемонстрировав политические амбиции дона Калоджеро, фрак с точки зрения портновского искусства выглядел, прямо сказать, катастрофически. Сшитый из тончайшего сукна по модному фасону, он был просто чудовищно скроен. Последний крик лондонской моды нашел прескверное воплощение в изделии ремесленника из Джирдженти, к которому обратилась неистребимая скупость дона Калоджеро. Концы обеих фалд в немой мольбе вздымались к небу, широкий ворот топорщился, и вдобавок — какой ужас! — ноги мэра были обуты в сапоги на пуговицах.