Так размышлял князь, пока лошади, перейдя на шаг, спускались вниз. Столь несвойственные ему мысли были вызваны тревогой за судьбу Танкреди и неутоленным желанием, заставлявшим его природу восставать против запретов, воплощением которых были монастыри.
Теперь дорога шла через цветущие апельсиновые рощи, и все другие запахи — запах лошадиного пота, запах сидений, запах падре Пирроне и запах князя — растворились в свадебном запахе флердоранжа, как пейзаж растворяется в лунном свете; все поглотил этот аромат коранических гурий и обещанного исламом райского блаженства.
Даже падре Пирроне расчувствовался:
— Как прекрасна была бы эта страна, ваше сиятельство, если бы…
«Если бы в ней не было столько иезуитов», — завершил про себя фразу дон Фабрицио, сладкие мечтания которого прервал голос священника. Но он тут же раскаялся в своей мысленной грубости и хлопнул старого друга по шляпе своей огромной ручищей.
На окраине города, около виллы Айрольди, карету остановил патруль. Послышались крики «стой!» с апулийским и неаполитанским акцентом, заблестели под фонарем длинные штыки, но унтер-офицер сразу же узнал дона Фабрицио, сидевшего в карете с цилиндром на коленях.
— Проезжайте, ваше сиятельство, — извинившись сказал он и даже посадил на козлы солдата, чтобы князя не тревожили на других заставах.
Осевшая карета покатилась медленней. Обогнув виллу Ранкибиле, миновав Террароссе и сады Вилла-франки, она въехала в город через Порта-Македа. В кафе «Ромерес», что на Куаттро-Канти-ди-Кампанья, гвардейские офицеры пили из больших бокалов граниту
[12]
и смеялись, и это был едва ли не единственный признак жизни в городе безлюдные улицы оглашались лишь мерными шагами патрульных в перекрещенных на груди белых портупеях, а близлежащие монастыри — Бадиа-дель-Монте, Ле-Стиммате, И-Крочифери, И-Театини — ко всему безучастные, погруженные во тьму — спали, казалось, вечным сном.
— Через два часа я заберу вас, падре, — сказал дон Фабрицио, — желаю хорошо помолиться.
Бедный падре Пирроне несмело постучался в дверь монастыря, а коляска тем временем скрылась в переулках.
Князь оставил карету около своего городского дворца и дальше пошел уже пешком. Идти было недалеко, но нужный ему квартал пользовался дурной славой. Солдаты в полном обмундировании, так что ясно было, что они самовольно отлучились с площадей, где стояли их части, выходили с затуманенными глазами из дверей, над которыми на хлипких балкончиках стояли горшки с базиликом, объяснявшие, почему вход в эти дома был доступен всякому. Озлобленные парни в широких штанах ссорились вполголоса, как это свойственно сицилийцам. Издалека доносились одиночные выстрелы — видимо, у некоторых часовых сдавали нервы. Дальше улица вела к бухте Ла-Кала, где в старом рыбацком порту покачивались на воде полусгнившие лодки, похожие на облезлых собак.
«Да, знаю, грешник я, дважды грешник! Грешу перед Богом и перед Стеллой, нарушаю святой обет, изменяю жене, которая любит меня. Завтра исповедаюсь падре Пирроне». Князь улыбнулся про себя, решив, что это, возможно, будет излишним, ведь священник и без того догадывается о цели их сегодняшней поездки, но дух самооправдания снова охватил его. «Спору нет, грешен я, но грешу, чтобы удержаться от большего греха, чтобы вырвать занозу, которая заставляет страдать мою плоть, толкая на еще больший грех. Ты же знаешь, Господи, ты все знаешь». Ему стало жаль себя. «Я слабый человек, — думал он, властной поступью шагая по грязной булыжной мостовой, — бедный и несчастный, и никому до меня дела нет. Стелла! Любил ли я ее? Мы в двадцать лет поженились, тебе, Господи, лучше знать. Теперь она стала слишком своенравной и постарела к тому же. Уверенность снова вернулась к нему. «Но я еще в силе, и разве может меня удовлетворить женщина, которая в постели крестится перед каждым объятьем, а в минуты наивысшего наслаждения только и знает, что повторять: «Иисус Мария!» В начале, когда мы только поженились, меня это возбуждало, но теперь… Семерых детей мы с ней сделали, семерых, а я даже ее голого пупка не видел! Разве это справедливо? Он готов был закричать от нестерпимой обиды.
— Я вас спрашиваю, это справедливо? — обратился он к колоннам портика Катены. — Нет, это она грешница, самая настоящая!
Неожиданное открытие его утешило и приободрило, и он решительно постучал в дверь Марианнины.
Два часа спустя князь уже возвращался назад, сидя в карете рядом с падре Пирроне. Священник был взволнован. Церковные братья, рассказывал он, ввели его в курс дела, и оказалось, что политическая обстановка куда серьезней, чем она представлялась издалека, с виллы Салина. Все со страхом ждут высадки пьемонтцев на южной стороне острова, в районе Шакки; начальство отмечает глухое брожение среди населения; городское отребье, едва почувствовав малейший признак ослабления власти, начнет грабежи и погромы. Братья монахи встревожены, трое из них, самые пожилые, отбыли сегодня в Неаполь вечерним пакетботом, забрав с собой монастырскую документацию. Господи, спаси и сохрани нас и церковь Христову!
Дон Фабрицио, погруженный в состояние сытого, с привкусом легкого отвращения покоя, слушал священника вполуха. Марианнина смотрела на него ничего не выражающими глазами простолюдинки, была смирной и услужливой, подчинялась ему во всем. Просто Бендико в юбке! В момент полного слияния она не удержалась от возгласа:
— Ай да князище!
Вспомнив это, он ухмыльнулся: это получше, чем mon chat
[13]
или топ singe blond
[14]
, как называла его в подобные минуты Сара, парижская потаскушка, с которой он встречался три года назад, когда ездил на Конгресс астрономов в Сорбонну, где ему вручили серебряную медаль. Да, «князище», бесспорно, лучше, чем «моя белокурая обезьянка» и уж тем более чем «Иисус Мария» — по крайней мере, без богохульства. Марианнина — славная девочка, следующий раз он обязательно привезет ей пунцового шелка на новую юбку.
И все-таки грустно! Слишком доступно это молодое тело, слишком бесстыдно оно в своей покорности. А сам-то он кто? Свинья, вот кто. Ему вспомнилось вдруг стихотворение, которое он случайно прочел в одной парижской книжной лавке, листая томик какого-то поэта, он уже и не помнил какого, одного из тех, что плодит каждую неделю Франция и каждую неделю забывает. Перед глазами всплыла стопка нераспроданных экземпляров ядовито-желтого цвета, страница, четная, это он запомнил, странные заключительные строчки:
Seigneur, donnez-moi la force et le courage
de regarder mon coeur et mon corps sans degout!
[15]