— Р-р-разз! — скомандовал кто-то из старослужащих, и все солдаты дружно навалились на один борт.
— Р-р-разз! — и все навалились на другой борт.
С каждым разом машина все сильнее раскачивалась на рессорах. Вот уже водители, почувствовав неладное, остановились. Командиры выскочили из кабин и побежали к дверям кузовов, чтобы навести порядок. Машины у нас были не крытые брезентом, как обычно в армии, а с фанерными кузовами, Север все-таки. Но двери были плотно заблокированы изнутри. И ЗИЛы продолжали свой кошмарный танец, переваливаясь с левых рессор на правые и обратно: «Р-раз! Р-раз!»
И наконец-то — ур-р-ра-а-а!!! — ЗИЛ опрокинулся на снег. Открылась дверца, и из кузова, барахтаясь, стали выползать военные строители.
— Ур-р-ра-а-а!!!
Это опрокинулся еще один ЗИЛ-130. Дольше всех сопротивлялся трехосный ЗИЛ-157. Вылезшие из двух первых машин солдаты стояли рядом и наблюдали за его раскачкой, командиры бегали вокруг и матерились. Наконец и «колун» завалили.
— А-а-а-а!!! — Всеобщий вопль восторга.
— А ну, немедленно поднимайте машины обратно, — кричал нам замполит.
Наверное, он очень сожалел, что у него в этот момент не было кобуры с пистолетом. Да не дают в стройбате оружие.
— Сами поднимайте, засранцы! Хрен вам, а не кубатуры!
С этими словами солдаты развернулись и пошли на Хапу. И командиры пошли туда же — за тракторами, чтобы машины поднимать.
Ша, пацаны!
Зима 1980 года. Северная Карелия, гарнизон Северная Хуаппа, 909-й военно-строительный отряд
Ша, пацаны, ша! Молчать, шпаки, герои тыла, слуги народа, готовые служить этому народу за депутатские льготы и пайки, но не служившие этому же народу в казармах, а также все примкнувшие к ним и сочувствующие. Сейчас поддал я неплохо на дне рождения шефа (он тоже служил) и расскажу, как это было на самом деле. И не надо кидать в меня какашками: «Ах, какой ты бяка, какой подонок!» Кто там был — тот меня поймет, а кто не был — тот мне не судья.
Это хорошо, конечно, уступить даме место в автобусе. А вот уступить ей место в шлюпке, когда судно тонет, — слабо? Только не надо хлестаться: «Да я, да ни за что, да золотые горы обгажу, но поступлю как истинный джентльмен!» Как говорит украинская поговорка: «Зарекалась свинья дерьмо не есть». Вот и вы не зарекайтесь.
Чтобы уступить место в последней шлюпке на тонущем судне, как мужчины на «Титанике», чтобы отдать свой спасательный жилет ребенку, как грузинский профессор Жордания, спасший американскую девочку с тонущего авиалайнера, но погибший сам, — для такого поступка надо вырасти всей своей жизнью. Надо не просто много прожить, надо многое пережить. А устно проповедовать мораль — храбрости много не надо. Мне всю жизнь проповедовали коммунистическую мораль дядьки и тетки, которые потом первыми рванули в храмы, неумело крестясь. Десятилетиями втирали нам про «опиум для народа» и вдруг — уверовали… «Не верю!»
Я приму упреки (справедливые!) в свой адрес только от тех, кто побывал в таких скотских условиях, как я, или в еще худших.
Итак, Карелия, занесенный снегами, забураненный, занюханный гарнизон, окруженный непроходимыми лесами. Сорокаградусные морозы, небо в желто-зеленых сполохах северного сияния, сборно-щитовые казармы на берегу озера Верхнее Хуаппа-Ярви, покрытого льдом девять месяцев в году. Две роты стройбатовского отряда, занимающиеся лесоповалом. Мы жили впроголодь, разделенные сроком службы, национальной рознью, культурными, языковыми, религиозными и прочими различиями, дедовщиной, наконец, которую еще не догадались называть неуставными отношениями. Сказать, что отношения между солдатами были плохие — это ничего не сказать, это была настоящая вражда. Верен анекдот, что стройбату боятся давать оружие — мы бы просто перестреляли друг друга. А первыми бы расстреляли командиров. Потому что такая обстановка сложилась при полном похренизме командиров, которым нужен был только план по заготовке леса, остальное их не волновало.
Особенно наша вражда проявлялась в столовой. В столовую не входили, а врывались, хватая со стола, что плохо лежит. Никакого товарищества и «поделись с ближним» не было и в помине. Хорошо проповедовать такое, когда сыт и в тепле. А вот когда на подъеме, резко вскакивая с постели, падаешь в голодном обмороке обратно и темнеет в глазах? Если голоден настолько, что заплесневевший хлеб и позеленевший маргарин вызывают не отвращение, а здоровый аппетит? И когда, видя, как другие солдаты гужуются над посылкой, из последних капель гордости удерживаешь себя, чтобы не заглядывать искательно им в глаза, а отворачиваешься, пряча голодный взгляд, выдающий тебя с потрохами?..
Что меня удерживало, чтобы не сбежать домой, как некоторые салабоны? Вовсе не слова о присяге и долге. И не боязнь сесть за дезертирство. Но вот представить себе, что моим родителям скажут: «Ваш сын сбежал из армии, не выдержав трудностей», — этого я бы не смог перенести. Если б мои друзья и знакомые в деревне узнали бы, что я сбежал, не выдержал — не перенес бы этого. Пусть что угодно, только не это.
Ворвались мы в столовую на ужин (черная, полусгнившая толченая картошка-«пюре» и жареная треска), расхватывая жратву со столов, торопливо глотая и запивая горячим чаем, обжигая рот. Первыми, понятно, хватали самое вкусное — жареную рыбу — дедушки и бойцы с узким разрезом глаз. Не сочтите за национализм, так было на самом деле. Видимо, у них инстинкт выживания сильнее. Славяне жить тоже хотели, но морально не готовы были рвать глотку другому ради своего выживания — не тот менталитет. Но вот и я, изловчившись, ухватил жирный жареный хвост трески у одного зазевавшегося «воина Аллаха». Он, возмутившись, заорал на меня:
— Че, обурел в корягу, салабон, да? Я твой нюх топтал!
Ничего не сказал я ему, но, вдохновленный голодом и целым днем работы в тайге на самосвале, просто долго посмотрел ему в глаза, очень многообещающе посмотрел. И почудилось ему в моем взоре: дальняя дорога в родной аул в оцинкованном гробу, пустые хлопоты его родителей с погребением и мое свидание в казенном доме с трефовым прокурором. И он промолчал. Жить-то хочется. А рыба, ну что рыба — пусть плывет себе дальше.
И сел я с алюминиевой миской, в которой лежали половник «пюре» и отвоеванный кусок трески. А напротив сидел тракторист из лесоповальной бригады, молдаванин Миша Гелас. Мы с ним не работали вместе, не земляки были (я из Крыма призвался), не друзья. Одного призыва, правда. И Миша, громко проглотив слюну, низко наклонился над тарелкой, старясь не глядеть на меня. Не смог я есть, чуть не подавился. И, поколебавшись, разломил хвост трески на два куска. Один был побольше. Еще дольше поколебавшись, испытав страшные муки совести и жадности одновременно (амбивалентность, ети ее!), взял кусок поменьше и дал его Мише:
— Держи, братан.
— Спасибо, — сказал Миша.
А за моей спиной стоял наш прапорщик, ротный старшина. Его совсем недавно назначили старшиной, и он тихо охреневал, глядя на наши порядки. И он взял мою тарелку и отдал Мише, а его тарелку поставил мне. Большего стыда я за всю жизнь не испытывал. И одного того случая оказалось более чем достаточно, более, чем все проповеди о любви к ближнему. На всю жизнь тогда усвоил правила чести. А тем, кто этого в жизни не испытал — делиться последним куском, когда сам падаешь в обмороки от голода, — им не понять, что означает «сам погибай — а товарища выручай!». Для них это просто слова, пустой звук, как и «честь», «долг», «Родина».