Кто-то приколол к моему седлу листок с этой балладой, и я нашла его, собираясь на прогулку верхом. Я быстро пробежала глазами строчки, в которых выражалась надежда, что солнце Йорков вновь засияет над Англией, принеся всем мир и благоденствие, и тут же отнесла записку королю, оставив оседланную лошадь на конюшенном дворе.
— Мне показалось, что тебе следует это прочесть. Как ты думаешь, что это значит? — спросила я.
— Это значит, что вокруг немало людей, готовых писать о предательстве стихи и рассказывать всякие лживые сказки! — мрачно ответил Генрих и выхватил листок у меня из рук. — Это значит, что есть такие, кто, не жалея времени, готов любые предательские слова на музыку положить!
— Что ты собираешься предпринять?
— Отыщу того, кто это написал, и велю отрезать ему уши, — пообещал Генрих. — Язык еще можно вырвать. Или у тебя на уме что-то иное?
Я пожала плечами, словно мне была совершенно безразлична судьба анонимного поэта, который воспевал власть Дома Йорков, или того печатника, который эти стихи напечатал.
— Вообще-то я собиралась ехать на прогулку, — сказала я.
— И тебе не интересно, как я намерен поступить с этим… — он взмахнул рукой с зажатой в ней балладой, — …мусором?
Я сделала вид, что страшно удивлена:
— Нет. Почему мне это должно быть интересно? С какой стати? Да и какое значение имеет чей-то очередный глупый стишок?
Он улыбнулся.
— Для тебя, похоже, никакого.
Я отвернулась и пробормотала:
— Люди вечно всякую чушь болтают.
Генрих поймал мою руку и поцеловал ее.
— Ты правильно поступила, что принесла это мне, — сказал он. — И всегда рассказывай мне любую «чушь», какой бы глупой она тебе ни показалась.
— Конечно, — пообещала я. — Непременно.
Он проводил меня до конюшенного двора и сказал на прощанье:
— Ну, хоть в этом отношении я на твой счет спокоен.
* * *
Затем моя горничная шепотом поведала мне, что на мясном рынке Смитфилд
[39]
был большой переполох, ибо прошел слух, что Эдвард Уорик, мой маленький кузен Тедди, сбежал из Тауэра и поднял свой флаг над фамильным замком, а йоркисты вновь сплачивают свои ряды, страстно желая его победы.
— Подмастерья в мясных лавках только и говорят о том, что готовы взять ножи и выступить на защиту Эдварда Уорика, — рассказывала горничная. — А еще ходят разговоры о том, что стоило бы взять Тауэр силой и освободить принца.
Я не осмелилась не только рассказать Генриху об этом, но даже намекнуть на подобную возможность, ибо в последние дни он выглядел каким-то особенно мрачным. Да, собственно, и у всех было такое ощущение, будто мы застряли в этом дворце, как в ловушке. Каждый день, не переставая, валил мокрый снег, дул ледяной ветер, но Генрих, пребывая в тихом бешенстве, все же отправлялся кататься верхом по обледенелым дорогам, пока его мать дни напролет проводила в часовне, стоя на коленях на холодном каменном полу. И с каждым днем в народе рождалось все больше и больше всяких фантастических историй: о звездах, которые якобы танцевали в холодном небе, предсказывая появление белой розы; о том, что кто-то видел, как в Босуорте мороз на рассвете нарисовал на траве белую розу; о том, как каждую ночь к дверям Вестминстерского аббатства кто-то пришпиливает листки со стихами; о том, как мальчишки-лодочники распевали рождественские гимны под окнами Тауэра, и Эдвард Уорик сам распахнул окно, помахал им рукой и крикнул: «Веселого Рождества!» Король Генрих и его мать ходили по дворцу прямые, как палки; казалось, тела их застыли от ужаса.
— Ну что ж, может, и действительно застыли, — весело говорила моя мать. — И неудивительно. А страшнее всего им оттого, что сражение при Босуорте оказалось отнюдь не последним; эта война, к сожалению, продолжается, и впереди еще очень много сражений, похожих на те, что случались и прежде. Их было так много, что люди уже стали забывать, где та или иная битва происходила. Великий страх Генриха и его матери связан с тем, что теперь с Йорками сражаются уже не Ланкастеры, а Бофоры и Тюдоры.
— Но кто станет сражаться на стороне Йорков?
— Тысячи, — кратко ответила мать. — Десятки тысяч. Никто не знает, сколько их, но их великое множество! Твоему мужу не удалось сделать себя любимым правителем английского народа, хотя он и приложил к этому немало усилий, Господь тому свидетель. Но те, кто какое-то время служил ему и получил за это вознаграждение, жаждут большего, а он не может дать им больше, чем уже дал. А те предатели, которых он простил, обнаружили вдруг, что вынуждены платить слишком большие налоги и штрафы, обеспечивая собственную безопасность. И прощение, которое великодушно даровал им Генрих, превратилось для них скорее в пожизненное наказание. Люди подобные милости презирают. Ну а те, кто с самого начала ему противостоял, и вовсе не имеют причин менять ни свои цели, ни свое отношение к нему. Во-первых, он, в отличие от твоего отца, не принадлежит к Дому Йорков. Во-вторых, в стране его, безусловно, не любят. И в-третьих, ему никак не удается найти с народом общий язык.
— Но Генрих должен как-то утвердиться на троне, — запротестовала я. — Ему и так половину времени приходится тратить на то, чтобы оглядываться по сторонам и проверять, по-прежнему ли союзники его поддерживают.
Мать как-то криво усмехнулась и с недоверием спросила:
— Ты что же, защищаешь его? Защищаешь от меня?
— Во всяком случае, он совершенно не виноват в том, что его постоянно преследует тревога, — сказала я. — Он не виноват в том, что характер у него такой колючий, совсем непохожий на нежную мартовскую травку. И он совершенно не виноват в том, что у него нет про запас ни историй о нарисованной морозом на траве белой розы, ни о трех солнцах, вспыхнувших в небе.
[40]
Разве он может заткнуть рот тем, кто про это рассказывает?
Лицо матери тут же смягчилось.
— Ты права. Такой король, как твой отец, появляется раз в столетие, — сказала она. — Эдуарда любили все.
Я скрипнула зубами.
— Всеобщая любовь, обаяние — не мера для королей, — с раздражением бросила я. — Нельзя стать королем только потому, что ты обладаешь искусством всех очаровывать.
— Нельзя, — согласилась мать. — Но наш милый мастер Тюдор такими способностями и не обладает.