– Благодарю! Твоя нить и в самом деле куда нежнее! – громко ответила Екатерина.
– Так вот, – вполголоса закончила Румянцева, – полагают, что она будет живым примером для великой княгини, столь нуждающейся в руководителе.
Екатерина пожала плечами. Она находила свою «наставницу» просто отвратительной: у нее были холодные глаза и манеры бессердечной змеи.
– А еще, друг мой, – шепотом ответила подруге великая княгиня, – она чрезвычайно глупа, злобна, капризна и жадна. Достойный пример для подражания, воистину.
Дамы улыбнулись друг другу. О да, любимые слова Марии Чоглоковой они уже слыхали сегодня и будут слышать еще не раз за то время, что сестра Елизаветы прослужит при дворе великой княгини.
Услышав невиннейшую шутку, Чоглокова воскликнула: «Такие слова не понравились бы ее величеству!» На следующий день она запретила дамам прогулку под тем предлогом, что «такое императрица бы не одобрила!», хотя ларчик открывался куда проще: ей было невыразимо лень менять свое уютное кресло на садовую беседку.
Она же принесла новое распоряжение от императрицы: молодым супругам приказано исповедоваться у архимандрита Симона Тодорского.
О чем духовный наставник расспрашивал Петра, великая княгиня так никогда и не узнала. С ней же архимандрит завел беседу о детях, усердии в исполнении супружеского долга и послушании. Терпение Екатерины лопнуло, и она довольно резко ответила, что до сих пор невинна. Услышав эти слова, священник изумленно воскликнул:
– Так почему же императрица убеждена в противоположном?
Екатерине оставалось только пожать плечами.
– Увы, отец мой, я не знаю ответа на ваш вопрос. Думаю, однако, что виной всему злые и завистливые языки, коими столь полны дворцовые покои…
Теперь промолчал архимандрит Тодорский – трудно было спорить с таким замечанием великой княгини.
– Признаюсь вам, добрый мой наставник, мне временами кажется, что, сама не зная как и почему, стала я заклятым врагом императрицы…
– Полно, дочь моя, полно… – пробормотал архимандрит, которому временами казалось то же самое.
Тем же вечером он, пренебрегая тайной исповеди, рассказал обо всем Елизавете.
– Бедное дитя… – ахнула та. – Ежели это правда…
– Боюсь, матушка, что чистейшая.
– Однако я все же подошлю к ней Лестока. Ему сподручнее будет убедиться в этом. Но ежели это правда, великому князю несдобровать!
– Позволено ли мне будет возразить матушке императрице?
– Говори уж. – Та коротко махнула рукой.
– Первою вашей заботою должен стать наследник, который родится у великой княгини. Россия ждет этого малыша! А уж потом можете перевести свой взор на великого князя.
– Но Петр?..
– Разве я хоть слово сказал о великом князе, матушка? – развел руками архимандрит.
Из «Собственноручных записок императрицы Екатерины II»
…по имени Чернышевых, все трое были сыновьями гренадеров лейб-компании императрицы; эти последние были поручиками, в чине, который императрица пожаловала им в награду за то, что они возвели ее на престол. Старший из Чернышевых приходился двоюродным братом остальным двоим, которые были братьями родными. Великий князь очень любил их всех троих; они были самые близкие ему люди, и, действительно, они были очень услужливы, все трое рослые и стройные, особенно старший. Великий князь пользовался последним для всех своих поручений и несколько раз в день посылал его ко мне. Ему же он доверялся, когда не хотелось итти ко мне. Этот человек был очень дружен и близок с моим камердинером Евреиновым, и часто я знала этим путем, что иначе оставалось бы мне неизвестным. Оба были мне действительно преданы сердцем и душою, и часто я добывала через них сведения, которыя мне было бы трудно приобрести иначе, о множестве вещей. Не знаю, по какому поводу, старший Чернышев сказал однажды великому князю, говоря обо мне: «Ведь она не моя невеста, а ваша». Эти слова насмешили великаго князя, который мне это разсказал, и с той минуты Его Императорскому Высочеству угодно было называть меня «его невеста», а Андрея Чернышева, говоря о нем со мною, он называл «ваш жених». Андрей Чернышев, чтобы прекратить эти шутки, предложил Его Императорскому Высочеству, после нашей свадьбы, называть меня «матушка», а я стала называть его «сынок», но так как и между мною и великим князем постоянно шла речь об этом «сынке», ибо великий князь дорожил им, как зеницей око, и так как и я тоже очень его любила, то мои люди забезпокоились, одни из ревности, другие из страха за последствия, которыя могут из этого выйти и для них, и для нас. Однажды, когда был маскарад при дворе, а я вошла к себе, чтобы переодеться, мой камердинер Тимофей Евреинов отозвал меня и сказал, что он и все мои люди испуганы опасностью, к которой я, видимо для них, стремлюсь. Я его спросила, что бы это могло быть; он мне сказал: «Вы только и говорите про Андрея Чернышева и заняты им». – «Ну, так что же, – сказала я в невинности сердца, – какая в том беда; это мой сынок; великий князь любит его также, и больше, чем я, и он к нам привязан и нам верен». – «Да, – ответил он мне, – это правда; великий князь может поступать, как ему угодно, но вы не имеете того же права; что вы называете добротой и привязанностью, ибо этот человек вам верен и вам служит, ваши люди называют любовью». Когда он произнес это слово, которое мне и в голову не приходило, я была как громом поражена и мнением моих людей, которое я считала дерзким, и состоянием, в котором я находилась, сама того не подозревая. Он сказал мне, что посоветовал своему другу Андрею Чернышеву сказаться больным, чтобы прекратить эти разговоры; Чернышев последовал совету Евреинова, и болезнь его продолжалась приблизительно до апреля месяца. Великий князь очень был занят болезнью этого человека и продолжал говорить мне о нем, не зная ничего об этом. В Летнем дворце Андрей Чернышев снова появился; я не могла больше видеть его без смущения. Между тем императрица нашла нужным по новому распределить камер-лакеев: они служили во всех комнатах по очереди и следовательно Андрей Чернышев, как и другие. Великий князь часто тогда давал концерты днем; в них он сам играл на скрипке. На одном из этих концертов, на которых я обыкновенно скучала, я пошла к себе в комнату; эта комната выходила в большую залу Летняго дворца, в которой тогда раскрашивали потолок и которая была вся в лесах. Императрица была в отсутствии, Крузе уехала к дочери, к Сивере; я не нашла ни души в моей комнате. От скуки я открыла дверь залы и увидала на противопложном конце Андрея Чернышева; я сделала ему знак, чтобы он подошел; он приблизился к двери; по правде говоря, с большим страхом, я его спросила: «Скоро ли вернется императрица?» Он мне сказал: «Я не могу с вами говорить, слишком шумят в зале, впустите меня к себе в комнату». Я ему ответила: «Этого-то я и не сделаю». Он был тогда снаружи перед дверью, а я за дверью, держа ее полуоткрытой и так с ним разговаривая. Невольное движение заставило меня повернуть голову в сторону, противоположную двери, возле которой я стояла. Я увидела позади себя, у другой двери моей уборной, камергера графа Дивьера, который мне сказал: «Великий князь просит Ваше Высочество». Я закрыла дверь залы и вернулась с Дивьером в комнату, где у великаго князя шел концерт. Я узнала впоследствии, что граф Дивьер был своего рода доносчиком, на котораго была возложена эта обязанность, как на многих вокруг нас. На следующий день затем, в воскресенье, мы с великим князем узнали, что все трое Чернышевых были сделаны поручиками в полках, находившихся возле Оренбурга, а днем Чоглокова была приставлена ко мне. Чоглокова пришла мне сказать от имени Ея Императорскаго Величества, что она меня освобождает впредь от посещения ея уборной и что когда мне нужно будет сказать ей что-нибудь, то делать это не иначе как через Чоглокову. В сущности я была в восторге от этого приказания, которое освобождало меня от необходимости торчать среди женщин императрицы; впрочем, я не часто туда ходила и видела Ея Величество очень редко: с тех пор как я имела к ней вход, она показывалась мне всего три-четыре раза, и обыкновенно все женщины понемногу одна за другой выходили из комнаты, когда я туда входила; чтобы не быть там одной, я тоже не долго оставалась…. Во время всего путешествия из Петербурга в Ревель Чоглокова надоедала нам и была отчаянием нашей кареты; на малейший пустяк, какой высказывали, она возражала словами: «Такой разговор не был бы угоден Ея Величеству» или «Это не было бы одобрено императрицей», иногда и самым невинным и безразличным вещам она навязывала подобный этикет.