Нельзя сказать, что Елизавета так уж не любила Эрнста Бирона, как нельзя сказать, что так уж люто ненавидела свою двоюродную «сестрицу» Анну Иоанновну. О нет, скорее она их избегала, мечтая, что когда-нибудь наступит тот день, когда она сможет по своему разумению вести себя в дворцовых залах, приемных покоях и просто при беседе с теми, с кем желается беседовать.
Неусыпный же контроль тайного сыска, который Елизавета ощущала на своей персоне с первых дней воцарения «сестрицы», цесаревну даже слегка забавлял. То ли сыщики Ушакова были столь глупы и невежественны, то ли она за долгие годы научилась видеть то, чего и разглядеть-то невозможно.
Что куда меньше веселило Елизавету, что ее чрезвычайно раздражало – это унизительная финансовая зависимость от настроений Анна Иоанновны. Она повелела значительно уменьшить содержание цесаревны, хотя Елизавета, как и надлежит благовоспитанной состоятельной родственнице, содержала Скавронских – родню матушки Екатерины. Временами цесаревна, как и простые люди, люто ненавидела «эту проклятую бедность» – разумеется, бедность с точки зрения особы царской крови.
Вот и сейчас нахлынули подобные чувства – кружево-то, изумительного теплого цвета, было не шелковым, привезенным из далекого города Брюгге, а самодельным, тутошним. Приятельница тетушки Скавронской, ее давняя подруга, была удивительной рукодельницей – игла с ниткой словно навсегда приросли к ее пальцам. Она могла сшить платье совершенно неземной красы и украсить его кружевами так, как никакому далекому модному дому не под силу, и при этом потратить на создание настоящего чуда сущие копейки.
Елизавета чуть повела плечами, словно поправляя кружева. Масленый взгляд обер-камергера вновь намертво приклеился к ложбинке в основании шеи.
«Так и есть. Глупая гусыня, сестрица моя, за что-то взъелась на своего аманта, вот и решила наказать нелюбовью. Смешная она, воистину дурою ведет себя. Этак она и мужика лишиться может, и поддержки в делах… Не тем надобно аманта-то наказывать, ох не тем!»
Говоря по чести, Елизавета никогда не могла понять, чем же сестрицу Анну пленил Эрнст Иоганн – невидный, с брюшком и заметными даже под париком обширными залысинами. Разве что врожденной хитростью царедворца и интригана. Или, быть может, Анна была ему просто благодарна за те годы, что он скрасил в Митаве. И пусть сейчас иных чувств нет, но благодарности хватает, чтобы по-прежнему держать его при себе, привечать да советы слушать.
«Но все одно, душенька моя сестрица, не могу понять, что ты нашла в нем. То ли дело мой Алешенька! И красив, аж душа заходится, и мудр настоящей мудростью, а не змеиным хитрым расчетом…»
Да, ее «Алешенька», Алексей Разумовский, был на диво хорош собой. И не у одной Елизаветы при виде молодого певчего заходилось сердце. Но почти восемь лет, что провел Алексей в Петербурге, показали, что ему присущ настоящий ум, «розум», как говаривал его отец, реестровый казак.
При воспоминании о милом друге на сердце Елизаветы и в самом деле стало теплее – выходит, она ни словом не соврала пройдохе Бирону. Взяв с подноса тяжелый бокал с темно-янтарным токайским, Елизавета отошла к окну. Здесь было куда прохладнее – честно говоря, из-под изумительной красоты рамы безбожно дуло. Но зато было тихо и можно было спокойно размышлять, не опасаясь, что вот-вот какой-нибудь назойливый кавалер подойдет выразить свои восторги.
Да и то – какие могут быть кавалеры у почти опальной принцессы? Еще недавно все, кто мог, увивались вокруг Анны Леопольдовны. Должно быть, пример все того же пройдохи обер-камергера не давал им покоя. Дескать, раз уж он, неведомо вообще, дворянин ли, смог добиться такого положения, то и им не грех попробовать. Однако появление принца Антона Ульриха заметно охладило пыл искателей легкого счастья. Вон, Аннушка-то печалится в одиночестве подле тетушки. А рыхлый и вялый жених все еще в своих покоях – наводит, поди, немыслимую красоту…
Елизавета поежилась – да, студеный Малый зал приемов, ох и студеный. Того и гляди, мурашки побегут, красу плеч изуродуют, да и пальцы стынут. Ну да уж потерпим, не балованные, чай. Вон батюшка с матушкой – и в избах крестьянских живали, а то, бывало, и вообще в крошечной каютке или у полуночных соседей, в той же Митаве, в простом крестьянском доме. Должно быть, и матушке студено было, а все подле батюшки. Долг, он ежели не согреет, то уж самые нелепые нелепости оправдать может.
Отчего-то мысли о родителях не удержались в душе Елизаветы, а вот улыбающийся Алексей, напротив, словно оказался рядом. И цесаревна с удовольствием погрузилась в воспоминания о тех днях, когда он только появился в столице.
Было то уже почти восемь лет назад. Сказывали, что появлением в Санкт-Петербурге Разумовский был обязан своему изумительному басу да еще венгерскому «Токаю», до которого царица была большой охотницей. Федор Степанович Вишневский, вельможа двора Анны Иоанновны, был отправлен в Венгрию для закупки этого модного вина. На обратном пути Вишневский остановился на ночлег в селе Лемеши Черниговской губернии. Поутру случай завел вельможу в крошечный храм, и его изумил мощный бас, едва не колебавший стены церквушки. Никакого труда, конечно, не составило узнать, что колдовской голос принадлежит молодому крестьянину по имени Алексей, сыну казака Григория Розума. Мудрости Вишневскому хватило, чтобы понять, что не только вино до́лжно везти в столицу, но и прочие диковины и чудеса. Да и Алексей готов был сменить местный храм на место солиста в императорской капелле.
Его было нетрудно понять – он пас общественное стадо и нередко предоставлял его собственной судьбе, чтобы сбегать к дьячку, учившему его читать и петь. Должно быть, «розум» отца передался Алексею, иначе отчего бы он предпочитал учение бездумному полеживанию в высокой траве?
Хорошие церковные певчие весьма и весьма ценились в России. Мода на малороссийское уже не одно десятилетие царствовала в Санкт-Петербурге, а потому неудивительно, что певчие императорской капеллы были почти все малороссы. Более того, недалеко от родных Алексею Разумовскому Лемеш, в Глухове, была даже особая школа, где обучались целых двадцать четыре будущих певчих.
Вишневский взял с собой молодого пастуха, за что был вознагражден чином генерал-майора, а тот – местом при дворе цесаревны. К сожалению, студеные ветры с Финского залива повредили безумно красивому голосу Алексея Григорьевича, однако сердце Екатерины уже принадлежало ему полностью. Так Разумовский остался при дворе, пусть не певчим, но бандуристом.
«Остался он и в моих покоях, и в моем сердце, – улыбнулась себе Елизавета. – Сказать по чести, я бы и мужем своим желала его видеть… Но то дело не сегодняшнее…»
Елизавета вспомнила, как всего два часа назад Алексей провожал ее на бал. Глаза улыбались, смоляно-черные волосы шевелил ветер, сильная рука заботливо укладывала подол платья в карете.
– Будь осторожна, коханая. Не попадись на язык тамошним злыдням… Обиды они долгонько помнят.
– Не беспокойся за меня, Алешенька. Не до моих забот теперь при дворе сестрицы. Аннушка у них сейчас в главных беспокойствах да женишок ее новоявленный.