– Прощайте, ваше превосходительство.
Сергей бросился к ней. Обнял и долго, протяжно поцеловал в губы. С видимым усилием оторвался от возлюбленной и бросился вслед уходящему вагону. Вскочил на подножку следующего вагона, едва не выронив из руки саквояж и трость.
«Прощайте, ваше превосходительство», – стучало у него в висках. И эту же фразу, казалось, отстукивают на рельсовых стыках колесные пары вагона.
Глава 25. «Осанка – состояние души»
1941 год. Август. Москва. Ленинград
– Решительно не за что зацепиться, – сделал свой вывод Суровцев, отложив в сторону неполные списки работников Генерального штаба финской армии и финского Министерства внутренних дел.
– Наши мнения, должен сказать, полностью совпадают, – не без грусти заметил начальник разведки НКВД Павел Михайлович Фитин. Именно в его кабинете и состоялся этот разговор.
– У нас осталась только неделя, – сказал свое слово и Судоплатов.
Они не виделись ровно неделю. Эту неделю Суровцев провел в лагере для военнопленных. Впечатление от нахождения среди пленных немцев осталось самое тягостное. Плененные немецкие офицеры беспокойства сложившейся ситуацией не проявляли. Свое положение они воспринимали как досадное недоразумение, которое вот-вот разрешится. Все были уверены в скорой победе. Среди офицеров не было никого старше гауптмана, то есть капитана. В основном лейтенанты. Причем первыми попали в плен сбитые летчики – все молодые мужчины в возрасте до тридцати лет. Поэтому сорокавосьмилетний Суровцев в отличие от Кузнецова был среди них белой вороной. Немецкие полковники, и тем более генералы, в те первые месяцы войны в плен не попадали. И тем более не сдавались добровольно. По придуманной им самим легенде он был подполковником интендантской службы, что не соответствовало ни его характеру, ни его темпераменту и, конечно же, полностью расходилось с его биографией. Но именно якобы причастность к тыловым службам позволяла отмалчиваться, давая возможность фронтовикам без умолку болтать о своих подвигах. Самому же, находясь в тени, больше слушать и запоминать. Похожую легенду он предлагал и для Кузнецова. Николай сопротивлялся как мог. В конце концов ему приказали, и он подчинился.
– Как, на ваш взгляд, наш сотрудник? – спросил о Кузнецове Судоплатов.
– Выше всякой похвалы. Но во сне он действительно разговаривает. Как, впрочем, и я сам, – ответил Суровцев.
– Что-что, а настроение у вас не боевое, Сергей Георгиевич, – заметил Фитин.
– Немцы настроение испортили. В первую германскую они были другие. Скромней немец был. Сдержанней в проявлении чувств. Да, впрочем, я обо всем написал. А что касается предоставленных списков финского генералитета, то они ничего не дают. Я отдаю себе отчет в том, чего стоило раздобыть их, но они, увы, бесполезны. Среди этих людей обязательно есть знакомые мне, но, предполагаю, их русские и немецкие фамилии изменены на фамилии финские. Сменил же Степанов фамилию мне во время той войны. Может быть, среди этих людей, – кивнул он на списки, – находится и мой фронтовой товарищ Пулков, с которым мы по немецким тылам в свое время не одну сотню верст накрутили. Когда мы с ним виделись в 1919 году в Хельсинки, он был капитаном финской армии. Думаю, что уже и тогда он не был Пулковым. Если он жив и не оставил службу, то сейчас он генерал и скорее всего его разведывательная специализация осталась прежней. В идеале мне нужно выйти именно на него. Как иначе подойти к Маннергейму, я, честно говоря, ума не приложу.
– У вас есть какие-нибудь конкретные предложения? – поинтересовался Фитин.
– Павел Михайлович, Павел Анатольевич, – по-прежнему сдержанно отвечал Суровцев, – вариант выброски меня с парашютом остается в силе. Два моих прыжка дали мне общее представление, что это такое. Но это, считаю я, в крайнем случае. И не потому, что при приземлении парашют может не раскрыться или можно переломать ноги. Этот вариант не многим лучше перехода линии фронта. Может статься, что наоборот – хуже. Хотя прямой переход линии фронта мне более знаком. Потому, казалось бы, и предпочтительнее.
Суровцев вспоминал эти свои два прыжка с парашютом с самыми неприятными чувствами. Первый вообще можно было не считать за таковой. И дело даже не в страхе. А он был. Причем страх ему еще не знакомый. Страх какого-то нового свойства. Все произошло слишком неосмысленно и совсем не так, как он ожидал. Во втором прыжке этого страха было больше, но и преодолелся он намного легче. Да и страхов в его много страдавшей душе стало несоизмеримо больше, чем в молодости. Хотя, наверное, это можно назвать иначе – осторожностью зрелого человека. Прошел он и курс огневой подготовки. Слишком много новых образцов оружия появилось за последние десятилетия. На удивление и свое, и инструкторов, стрелял он по-прежнему хорошо. Даже из незнакомых ему прежде пистолетов-пулеметов. Или автоматов, как их теперь называют. Но старый «наган» и трехлинейка все же были роднее и привычнее. Попробовал свои силы и в рукопашном бою. За последние десятилетия в органах ОГПУ и НКВД, оказывается, разработали целый комплекс приемов рукопашного боя, который скромно назвали «самбо». По установившейся традиции и страсти к сокращениям это оказалось собранное в одно слово словосочетание «самооборона без оружия». Реакция и сила были далеко не прежними. Учитывая тяготы последних лет, можно было ожидать и худшего физического состояния. Но остался прежний опыт русского армейского рукопашного боя. А главное, опыт боевого применения. Заново поучился водить и автомобиль.
Был еще один аспект у этого подавленного настроения. Но поделиться им, как говорится, облегчить душу, было не с кем. У него появилась возможность сравнить лагерь для военнопленных немцев с лагерем для советских граждан! Из трех лет заключения большую часть он провел на этапе и в тюрьмах самого закрытого типа. Но советского лагеря тоже изведал. К пленным немцам относились несравнимо лучше, чем к своим согражданам. Порой даже казалось, что конвой чуть ли не заискивает перед арестованными. За неделю нахождения среди немецких офицеров он ни разу не видел, чтоб кого-нибудь подогнали пинком или прикладом в спину. Немцев не били, тогда как в лагере советском побои и наказанием-то не считались. А что касается кормежки, то немецких офицеров кормили не хуже, а даже, пожалуй, лучше, чем своих солдат. Даже двадцать граммов солдатской пайки масла они получали. Давали им и повидло, которое немцы называли джемом. Глухая злоба безотчетно закипала в душе. Нет, не на немцев. Он вспоминал этот бесконечный ряд следователей, дознавателей, конвоиров. Разом вспомнились все унижения и избиения. Даже тело, казалось, заныло от одного воспоминания. Это как же надо было людям промывать мозги, чтоб они стали такими! Не было этого до революции. Другой был народ. Сейчас интеллигентные Судоплатов и Фитин ведут с ним нормальный, почти задушевный разговор, а ведь они тоже часть этой карательной системы. Да и сам он хорош! Поговорил с товарищем Сталиным и, как говорится, «рад стараться»! Опять вспомнились самоубийства донского атамана Каледина и чешского капитана Швеца. Очень часто за последние годы Суровцев возвращался к этим грустным воспоминаниям. Мысли о самоубийстве посещали его много раз за последние десятилетия. Но его мировоззрение за годы пребывания в тюрьмах изменилось: он стал ощущать себя человеком православным. Причастность к историческим событиям сформировала в душе ощущение того, что священнослужители называют промыслом Божьим. Сергей ощутил душой, что выжить с ненавистью в его случае невозможно. Ненависть уничтожит, источит изнутри. И такое, казалось бы, наивное выражение, как «на все воля Божья», оказалось спасительным. От него неминуемо приходишь к смирению, а смирение связано уже с другим понятием. Страх Господень. Как-то само собой мысли о самоубийстве ушли. И, хоть тресни, есть какой-то неясный, непонятный ему Божий промысел во всем, что приключилось с ним за последние годы и месяцы. Для чего-то же хранил его Бог столько лет! «Господи, дай мне понять волю Твою!» – в очередной раз мысленно то ли воскликнул, то ли вздохнул он.