Помня эти слова Блока, Суровцев не удивился появлению поэмы Блока «Двенадцать». В отличие от большинства он понял, что поэт искренне желал слиться с революцией, которую, конечно же, не понимал и не мог понять. Он пытался писать словами и голосом революции.
Точно читая мысли Суровцева, как часто и бывает у влюбленных, Ася вдруг заговорила о поэзии, но по-своему:
– Я теперь понимаю, почему женщины безумно любят поэтов.
Он рассмеялся:
– Это потому что женщины так же тонко чувствуют, как и поэты. Я не поэт, Ася. Я офицер.
– Все же ты странный. Твои стихи переписывают у меня все знакомые барышни. Неужели тебе не хочется публичного признания?
– Не хочется. С меня довольно, что они нравятся тебе. Только поэтому я их и пишу. Просто мне так удобно. Письма со стихами получаются и короче и содержательнее, – продолжал смеяться Суровцев.
– Я иногда не понимаю тебя. Хорошо. Пусть ты не поэт! Пусть заставить тебя что-то спеть при людях – труд невыносимый. Но если ты офицер, то почему не носишь все свои кресты? Ведь их у тебя не меньше, чем у Пепеляева!
Молодой и влюбленной женщине хотелось, чтобы все окружающие видели, какой замечательный, какой необыкновенный ее жених. Он и был необыкновенный. Красивый, умный, смелый. Молодость ее избранника воспринималась как само собой разумеющееся.
– Даже о войне ты ничего не хочешь рассказывать. Пепеляев, когда приезжает в отпуск, обязательно рассказывает. Правда, если его послушать, то получается, что на войне замечательно и очень весело, – не унималась Ася.
Раздражение, весь день сопровождавшее Суровцева вернулось с новой силой. Ему было хорошо с ней. И это было пределом его мечтаний во время разлуки. Просто находиться с ней было вершиной счастья. Неужели Ася не понимает, что в его жизни она значит больше, чем все его стихи и все награды за храбрость, думал он. Конечно, это тоже важно для военного человека, но это есть и будет. Это всегда рядом. Она же пока всегда далеко.
– Почему ты никогда мне не рассказываешь о войне? – продолжала настаивать она.
– Ася, милая, поверь, об этом невыносимо рассказывать. И чем больше воюешь, тем меньше хочется об этом говорить.
– Но Пепеляев же рассказывает!
– Не знаю, что вам рассказывает Анатоль, но если он рассказывает в своей обычной манере, то все обстоит с точностью наоборот.
Перед ним в воспоминаниях поплыли картины летнего наступления Юго-Западного фронта. О чем ей рассказывать? О новой тактике прорыва вражеской обороны пехотными корпусами, когда прорыв, по сути, осуществляется волнообразным введением в бой новых подразделений, сменяющих уже выбитых вражеским огнем? Когда эти подразделения наступают, в прямом смысле слова, по трупам своих только что погибших товарищей? Ему живо вспомнился трупных запах, заполнивший поля сражений во время летнего наступления фронта, вошедшего в историю под названием «Брусиловский прорыв». Убитых с обеих сторон было столько, что их не успевали хоронить. И летняя жара быстро наполняла зловонием огромные пространства земли и воздуха.
Широко известная картина Верещагина «Апофеоз войны» с изображенной на ней горой черепов в свое время публику шокировала. У Суровцева в жизни были свои картины подобного апофеоза. Вероятно, еще более жуткие из-за своей безыскусности, обыденности, но наполненные настоящими живыми звуками и красками: гулом канонады, карканьем ворон в минуты затишья, запахом разлагающихся тел, который невозможно передать никаким изображением. Запахом, непохожим на запах обычного гнилого мяса. Запахом густым, плотным, сладковатым. Пропитывающим одежду людей живых, вызывающим рвоту, проникающим в волосы на голове, оседающим своей отвратительной сладковатостью на губах, уничтожить которую можно только горьким, спиртовым, пронзительным и большим глотком русской водки.
Апофеоз войны открылся Мирку-Суровцеву в сентябре этого года. В тот день он с конным взводом 10-го драгунского Новгородского полка 10-й кавалерийской дивизии занимался привычным для себя делом – разведкой. С самого начала русского наступления он несколько раз проникал в немецкий тыл. Проделывал это, переодеваясь в форму немецкого офицера, на трофейном автомобиле вместе с водителем, как и он, владевшим немецким языком. Основной целью этих вылазок был захват в плен высокопоставленных вражеских начальников, а также охота за штабными документами. Расчет был прост. Легковой автомобиль в полосе отступающей австро-венгерской армии представлял собой отличную приманку для старших офицеров-австрийцев. «Случайно подвернувшийся», с немецкими офицерами в нем, этот автомобиль манил к себе желавших удрать с передовой. «Немецкие союзники», со своей стороны, охотно брались доставить в тыл штабные документы и работников штабов. Немецкие мундиры производили на австрийцев неописуемое действие. Даже старшие офицеры начинали заискивать перед молодым гауптманом и его спутником. Охота оказалась удачной для разведчиков. За несколько дней вылазок Суровцев вместе со своим товарищем подпоручиком Пулковым захватили в плен нескольких старших офицеров. В том числе одного генерала – начальника австрийской дивизии, а еще горы штабных документов.
Но темп русского продвижения был потерян. Неразбериха отступления сменялась четкостью обороны, и прежнюю тактику пришлось оставить. Да и вражеская жандармерия уже начала охотиться за пронырливым автомобилем с двумя русскими, выдававшими себя за офицеров немецкого Генерального штаба. Последний раз пришлось отрываться от погони, отстреливаясь из пулемета, установленного на заднем сиденье машины.
Теперь они с Пулковым, набрав желающих из числа драгун Нижегородского полка, в котором когда-то служил даже Михаил Лермонтов, продолжали рыскать по вражеским тылам скрытно. Но форму немецких офицеров по-прежнему брали с собой, чтобы в случае необходимости иметь возможность переодеться.
В то утро рассвет застал конных разведчиков на подходе к броду через речку Одесную. Вице-унтер Жуков с двумя уланами, продвигавшийся разъездом впереди отряда, подъехал к Суровцеву и коротко доложил:
– Ваше высокоблагородие, австрияки. Не менее батальона пехоты.
Суровцев, не первый день знавший унтер-офицера, знал и эту его манеру докладывать. Про таких, как Жуков, в народе говорят «себе на уме». Это раздражало всех его командиров. Вот и сейчас подпоручик Пулков собирался было отчитать немногословного Жукова за доклад, но Суровцев взглядом приказал ему молчать и достал карту. Три дня назад они переправлялись через этот брод. На австрийском берегу здесь находились сильные оборонительные позиции, которые русская пехота не могла взять несколько дней. Теперь, надо полагать, противник взялся их восстанавливать.
Сплошной линии фронта сейчас не было, как не было и другого брода поблизости. Жуков, смышленый и хорошо образованный для своего времени унтер-офицер, конечно же, мог сказать не только то, что видел австрийцев и что их не менее батальона, но постоянные придирки к нему начальства сформировали эту немногословную манеру. Он как бы решил для себя: «Сколько им ни докладывай, как ни разъясняй – они один черт будут недовольны и вопросов, порой самых дурацких, с их стороны не избежать». Для него же самого было ясно, что нужно спуститься ниже по течению и переправиться вплавь. Но кто будет спрашивать его мнение? Крепко сбитый, ладно скроенный Жуков постоянно раздражал своих начальников тем, что придраться к нему было почти невозможно. Форма на Жукове сидела как влитая – ни единой складки, ни единого зазора между ремнями и телом. Безукоризненная выправка, которой могли бы позавидовать даже кадровые офицеры. Во всех его воинских характеристиках неизменно присутствовала формулировка: «В строевом отношении подтянут». И при этом умная и образованная голова, в которой начальство подозревало нелестные для себя мысли. Это и раздражало. Но будущий полководец начал формироваться в царской армии, движимый не только честолюбием и чувством обиды, как это было у поручика Тухачевского. Дальнейшая военная судьба Георгия Жукова стала его ответом и на сословное неравенство царской России.