— А как себя чувствует Надежда Ивановна? — спрашивает дядя Миша.
— Она никогда об этом не говорит, — расстраиваюсь я. — Сколько раз я слышала, Мамочка её спрашивает — она всегда отвечает одно и то же: «Вавочка, всё хорошо!»
— Да, — качает головой дядя Миша. — Давайте в воскресенье вместе позавтракаем, пообедаем, поговорим! — предлагает он, и у него при этом очень странное лицо, как будто он то ли виноват, то ли смущается.
— Давайте! — Мы с Папкой чуть ли не хором отвечаем.
Смеёмся все вместе, и я говорю:
— Вот только что хотела тебя попросить об этом!
— А вы завтра куда? — спрашивает дядя Миша.
— Едем в Петергоф! — говорит Папа почему-то гордо.
Дядя Миша вздрагивает, смотрит на Папу, потом на меня. Опускает голову.
— Миша! — Папа говорит неожиданно звонко. — Я хочу на месте рассказать Мартышке, как всё это было прекрасно! И как прекрасно всё будет уже очень скоро!
— Поезжайте! — И дядя Миша кивает головой.
Мы в Петергофе. Стоим там, где «всё было прекрасно!». Папа осматривается, а мне кажется, что я застыла и не могу даже пошевелиться — никогда не видела в настоящей жизни, а не в кино, столько разбитого камня. Папа сразу сказал, что в основном это мрамор и гранит. Не в этом дело — просто на очень большом пространстве нет ничего, кроме разбитого камня — он везде лежит ровным серым слоем.
Папа всё время стоит ко мне спиной и боком, и я не могу разглядеть выражения его лица. Я волнуюсь, потому что Папа тут часто бывал, когда здесь «было прекрасно!». Ведь это, наверное, очень тяжело человеку — прийти в место, где он раньше часто бывал, и там «было прекрасно!», а сейчас просто совсем ничего нет! Совсем ничего, кроме разбитых камней. И я боюсь увидеть выражение его лица.
Вдруг он поворачивается ко мне. У него белая кожа и всегда небольшой румянец на лице — сейчас у него румянец больше, глаза больше — из них идёт какой-то горячий свет. У меня начинает сильно стучать сердце, потому что глаза его горят радостью — вот что поразительно!
Он выпрямляется, становится ещё выше, протягивает вперёд руку и говорит громко, с каким-то непонятным мне счастьем:
— Сейчас я тебе всё расскажу, и ты увидишь, как это было прекрасно и как это очень скоро будет прекрасно!
И он начинает мне рассказывать и показывать примерно туда, где было то, о чём он сейчас рассказывает. Вот здесь был «Самсон, раздирающий пасть льва». Из пасти льва бил огромный фонтан — это самый большой фонтан с одной фигурой, он был символом могущества! Чуть ли не в сентябре «Самсона» уже установят, и опять забьёт этот мощный, великолепный фонтан.
А здесь был удивительный по красоте Дворец — он был прекрасен и снаружи и внутри. Папа уверен, что все чертежи здания и описания внутреннего убранства сохранились. Его восстановят, и он будет так же прекрасен. А здесь был «Монплезир» — изящный домик, дорожки и десятки невидимых до поры до времени фонтанов.
Тут была поразительная по своей архитектуре и выдумке каскадная лестница — длинная, широкая, с высоченными ступенями и бесчисленным количеством фонтанов разной высоты. И на ней происходило ежегодно удивительное событие: императрица с придворными стояла наверху, в начале этой огромной лестницы, и мощные потоки воды ниспадали, как сказал Папа, сверху вниз. А внизу стояли офицеры ее величества, и по знаку императрицы они начинали подниматься вверх — их сбивали с ног мощные потоки воды, но они продолжали подъем.
— Так они же мокрые сразу становились?! — удивляюсь я.
— Конечно, уже через несколько секунд их восхождения они были абсолютно мокрые в своей парадной офицерской форме!
— Это, наверное, было очень смешно! — хохочу я.
— Нет! Нет, Мартышка, это совсем не было смешно — это было прекрасно! — говорит Папа серьёзно, и по-прежнему глаза его горят радостью.
Прекрасное, почётное соревнование в силе, воле и любви к императору, императрице и Отечеству, которое они олицетворяли! И первый офицер, добравшийся до верха, получал из рук императрицы пряник — и это тоже не было смешно, а было очень почётно!
Я давно уже так чётко вижу всё, что рассказывает мне Папа. Я чувствую странное счастье — счастье будущего. Я не вижу больше разбитого камня — я вижу Самсона, раздирающего пасть льва, огромный фонтан, бьющий из этой пасти, фонтаны, фигуры, дворцы, каскадную лестницу!
— А скоро? Это скоро будет? — спрашиваю.
— Да, очень скоро! — Я чувствую уверенную радость в Папином голосе. — И мы всей семьёй приедем сюда, и я всё это буду фотографировать.
И ужасного прошлого уже нет — есть прекрасное будущее! Но мне почему-то очень хочется что-то сохранить на память об этом дне. Потому что помнить я это буду всегда!
— Папа, — спрашиваю, — я возьму маленький осколок… на память?
— Конечно возьми, — говорит Папа.
Я поднимаю небольшой серый осколок — с одной стороны он оказывается очень гладкий — и кладу его Папе в карман.
— В Москве я у тебя его заберу, — говорю, — и буду всю жизнь хранить!
И мы стоим с Папой на этом прекрасном месте и оба видим то, что будет!
«Вильом», или Очень маленькая трещина
Сегодня уезжаем! Мы позавтракали с дядей Мишей, поговорили — они с Папой очень много интересного рассказывали. Сейчас они продолжают разговаривать, а я брожу по квартире. Я так много хотела рассказать и сказать дяде Мише, но почти ничего из этого не получилось. Когда сюда ехала — и даже в первый день, — я думала, что это просто — сказать ему самое главное — как я его люблю, как Мамочка его любит, Эллочка! Не смогла! Не получилось — не сказала!
Опять разглядываю квартиру. Так много красивых вещей! В сорокаметровом зале у дяди Шуры два огромных зеркала от пола и почти до потолка, а потолок там четыре с половиной метра, очень красивый камин, красивый огромный письменный стол, на нём красивый чернильный прибор, эркер — это удивительно комнату украшает, рояль, буфет, почти как наш. Но все вещи никак друг с другом не связаны — никем и ничем. Совсем не понравилось, что буфет на наш похож. Конечно, он хуже, но похож — вот было бы хорошо, если бы он сломался и они бы его выкинули!
Интересно, какой звук у этого рояля? Я так и не разобрала, когда два дня назад села за него и немножко поиграла. А сейчас пошла на цыпочках, посмотрела — дверь в комнату, где Папа с дядей Мишей сидят, закрыта — сама её закрывала. Вернулась, закрыла дверь в зал, села за рояль, стала не очень громко играть, рояль немножко расстроен, звук опять не разобрала — здесь акустика необычная. И вдруг очень захотелось попеть! Но сразу вспомнила про дядю Шуру и про Папину крёстную, от голоса которой в комнате стаканы лопались. Нет, петь, конечно, не буду, но немножко поиграю — иногда я придумываю какие-то мелодии, а может, я их где-то слышала, — но я люблю играть на рояле, хотя игрой это назвать нельзя.