Император позвонил в колокольчик. Вошел Клеандр. Коммод рывком сел на кровати, взглядом указал на обнаженное тело Кокцеи.
— Займись, раб, — приказал император.
Клеандр долго не отвечал, наконец с дрожью в голосе возвестил.
— Ты велик, император! Я принес тебе добрую весть.
Коммод словно не слышал. Руки держал на высоте груди, пальцы были растопырены. Брезгливо тряхнул руками, огляделся, словно отыскивая, чем можно было вытереть их. Потом обтер их о край простыни, признался.
— Убивать легко.
Он сделал паузу. Молчал долго, тупо смотрел в стену, затем встрепенулся.
— Что там еще?
— Гонец от Квинта Эмилия Лета и Бебия Корнелия Лонга. Они в дне пути от Виндобоны. Гонец сообщил, что взяли несравненно больше, чем ожидали. Не хватает мулов и лошадей.
Цезарь покивал, однако ответил странно, словно самому себе. Он как бы не обратил внимания на сообщение Клеандра. Начал заговариваться.
— Но нет в том радости. И в чем величие смерти? В пустоте. И жизнь не более чем времяпровождение. Все, чем полна она, есть ожидание смерти, ведь смертному предел назначен. Но это смертному, а как насчет владыки? Ужели тот же счет? К лицу ли мне, в чьей власти тысячи, милльоны жизней… Разве что ради шутки?.. — он опять помолчал, потом, спохватившись, переспросил. — Что там насчет мулов?
— Обнаружилась нехватка транспортных средств для перевозки трофеев, захваченных в Дубовом урочище.
— Послать им дополнительно мулов и лошадей. Помнишь преторианцев, которые секли меня в детстве?
— Да.
— Отыскать. Засечь до смерти.
— Но, господин…
— Не рассуждать. Будешь говорить, когда тебя спросят.
Пауза, затем Коммод отменил приказ.
— Стоп. Пока повременим с преторианцами. Рано.
Он помолчал потом вполне запросто спросил.
— Полагаешь, это знак свыше?
— Что, господин?
— Явление Бебия и Квинта. Выходит, боги на моей стороне?
— Безусловно, господин.
Он вновь покивал, потом указал на труп Кокцеи.
— Эту убрать. Дом сжечь, чтобы никаких следов. Через три дня отправляемся в Рим. С помпой! Под крики черни! Чтобы сенат в полном составе встречает меня на Фламиниевой дороге. Пусть Витразин займется. Он ловок на устройство всяких зрелищ.
Часть II
Смена вех
venari, lavari, ludere, ridere hoc est vivere (охотиться, купаться, играть и смеяться — вот что значит жить!)
Надпись, выбитая на мостовой одного из римских форумов
Чувства гуманности и филантропические стремления распространяются все более и более. В Лейпциге, например, образовалось общество, поставившее себе задачей: из сострадания к печальной кончине старых лошадей… есть их.
С. Кьеркегор
Поразвлекался — отдохни.
Автор
Глава 1
Слезы навернулись на глаза, когда за поворотом реки, на бугре блеснула покрытая золотом крыша храма Юпитера Капитолийского. Тертулл ладонями прикрыл лицо. Сердце рвануло из груди, забилось яростно, часто.
Казалось, не было изгнания — так, короткая отлучка в курортные Мизены, куда он частенько сопровождал прежнюю императрицу. Помнится, в те счастливые годы он также по утрам занимал место на передней надстройке возле шеста с императорским штандартом и орлом, и ненасытно, для вдохновения, глядел на разбросанные по холмам, прилегавшим к Тибру, нагромождения крыш, ротонд на крышах, скульптур, колоннад, портиков, аркад, водопроводов, столпов, увенчанных изваяниями полководцев, крепостных башен и ворот, беломраморных лестниц и броских лоскутов садов. Это скопище белевших по берегам реки построек завершалось вознесенной в италийское небо квадригой на коньке крыши храма божественного покровителя Рима.
Тертулл отвернулся, отнял ладони ото лба, бросил взгляд на палубу «Лебедя», на котором добирался из Уттики в столицу. По распоряжению наместника, получившего указ о прощение опального стихоплета, его приписали к грузу зерна, отправляемого в Рим. Стража передала ссыльного с рук на руки бородатому капитану, который слова в простоте выговорить не умел. Только бранился и подгонял матросов пинками.
Стихотворец вновь повернулся к борту, покрепче взялся за бушприт, на котором был собран в скатку передний парус — артемон, уверился — Рим на прежнем месте. За то время, что стоял с закрытыми глазами, глотал слезы, город еще более раздвинулся, начал наползать на небо выплывавшими из‑за храма Юпитера башнями и стенами капитолийской цитадели, а ближе — лесом мачт у торговой пристани, мраморным фронтонами, купами деревьев, пустоглазой аркадой Большого цирка. Под одной из арок он, было дело, дожидался Лесбию. Где ты, Лесбия? Где наша любовь? Все схлынуло, как дождевой поток. Слезы полились гуще, слаще. Минуло восемь лет, когда доставивший его на борт посыльного судна и сопровождавший его до Остии центурион прежде, чем запереть ссыльного рифмоплета в каюте, позволил в последний раз насладиться зрелищем родного города. Затем его увели в надстройку, откуда выпустили только после того, как транспорт вышел в открытое море.
Это было тягостное, казавшееся Тертуллу бесконечным путешествие. Путь то и дело прерывался штормами, густыми влажными туманами, долгими стоянками в ближайших портах, где судно пережидало непогоду. Капитан по причине отсутствия человеколюбия запирал его в каморке, здесь ссыльный днями, ночами слушал, как шлепают волны о корпус судна, и не мог сдержать рыданий. Возвращение занял куда меньше времени — ветер был попутный, ровный. Прибыли за месяц, в начале июля. В этом угадывался знак судьбы, вернувшей Тертуллу свое благоволение. Посвист ветра, качкú на волнах напевали — несчастья в прошлом, надейся, надейся! Первым он выскочил на каменный причал, помахал «Лебедю» свободной рукой и, оставляя по правую руку узкие улочки, ведущие к Большому цирку, начал взбираться по мраморной лестнице к Бычьему рынку, и далее, через Велабр к форуму. Вышел на городскую площадь, увидал колонну с вознесенной в поднебесье статуей Гая Юлия, приметил храм Согласия и рядом Карцер, в котором отсидел двое суток перед отправкой в Африку и, наконец, поверил — вернулся! Вот он, родной дом! Теперь воспрянет, найдет помощь. Друзья в силе — помогут. Поспешил в сторону Субуры, где проживала Сабина, приходившаяся ему теткой. Там встретят, обогреют, обмоется в бане.
Вот что прежде всего бросилось в глаза — Рим по — прежнему был чрезвычайно многолюден. Не было в мире другого города, где толпа была так подвижна, многочисленна и многолика. На перекрестках сущая давка, на площадях конному не проехать — передвижения верхом и на колесницах были запрещены в городе еще во времена Республики и подтверждены строжайшим распоряжением Марка. Вот что еще умилило — неповторимый уличный шум, перекрывавший всякий оклик, окрик, зов. Это вечное и несминаемое многоголосие, перебиваемое, воплями торговцев, криками ослов, громыханием железа, боем барабанов, щелканьем кастаньет, верещаньем флейт, гудом всевозможных тибий и скрипом дверей, — умилило сердце. В молодости Тертулл, выросший на этих улицах, различавший всякий нужный звук, слышавший каждый окрик, обещавший «неслыханные наслаждения» (других в Риме не держали), замечавший любой косой или наоборот заинтересованный взгляд, чувствовал себя на улицах Рима как рыба в воде. Ни одно событие не обходилось без его присутствия, он умел лавировать в толпе, проскальзывать через всякую толщу. Это было настоящее искусство — протиснуться в первые ряды зевак, увернуться от тучного вольноотпущенника, спихнуть в сточную канаву какого‑нибудь раззявившего рот провинциала. На улицах научился зарабатывать на вкусный, по форме напоминавший букву S пирожок, замечать всякое достойное осмеяния непотребство, здесь натер язык на городском просторечье, на котором шутки казались еще солонее, еще едче. Здесь научился смешить римскую толпу. За словом в карман Тертулл никогда не лез.