— Бисми Ллахи р-рахмани р-рахим…
[70]
— подал голос шейх-оль-ислам.
С тем я и отправился домой. Городская усадьба, в которой я снял несколько комнат во втором этаже, принадлежала брату городского головы, по-местному моурава, — Деметре Каралети-швили. Это был высокий черноусый, горбоносый мужчина с объемистым животом. По дому он расхаживал в дорогом, расшитом серебром халате, широких шелковых — кахетинских — шароварах, был доволен собой, доволен мной, своим постояльцем, оказавшимся христианином, искренне одобрял действия персидских властей, благоразумно восхищался мудростью Надир-хана. Говорил, что военная добыча — святое дело, и если он не отдаст воинам «на поток» хотя бы одну область, войско будет недовольно. Возможен бунт или того хуже — мятеж!..
Несколько дней он, оттопырив нижнюю губу, глубокомысленно заявлял: «Что ни говори, а наш будущий шах голова!..» — а вечером в субботу прибежал ко мне перепуганный до смерти.
— Господин! Батоно Жермени!.. На вас вся надежда…
Губы у Деметре подрагивали, я долго не мог добиться от него толку. Суть постигшего их дом несчастья разъяснила мне его супруга Кетеван женщина с лицом злым, обиженным на весь мир и, прежде всего, на «этих нехристей, кызылбаши
[71]
»; решительная и хваткая. Принялась рассказывать сразу, без причитаний и воплей.
Опасаясь грабежей, многие состоятельные жители отправили кое-кого из родственников за город в надежде сберечь их от рук кызылбаши. Всем был известен нрав персидского войска, вошедшего в город. Прежде всего, прятали молодых девушек, женщин и детей, особенно мальчиков, которых особенно ценили на невольничьих рынках в Египте. Вот Каралети-швили и отправили к родственникам свою старшую дочь Тинатин и двух меньших сынов…
Мальчиков удалось спасти, но вот Тинатин… Кетеван неожиданно бурно разрыдалась, слезы хлынули по щекам. Успокоившись, она прежним тихим, злым голосом досказала — Тинатин, всегда такая горячая, поранила кинжалом одного из персов, ворвавшихся в дом, где жила её бабушка. Тот служит стрелком в одном из полков. Палит из пищали. Теперь этот неверный ни в какую не желает возвращать её родственникам. Говорит, что продаст её в Исфахане, на рынке, где за неё дадут самую высокую цену. Христианам не дозволяется выкупать добычу. Конечно, негласно, за хороший бакшиш посреднику, можно, но этот проклятый кызылбаши уперся и ничего слышать не хочет. Предваряя мой вопрос насчет подкупа кого-нибудь из мусульман, чтобы тот попытался договориться с сарбазом, Кетеван вновь также внезапно, бурно и обильно разрыдалась.
— Проклятый заломил такую цену, что даже Давид, брат мужа, не в состоянии… Если кое-что продать, то можно наскрести, но времени в обрез. — Она вытерла нос, затем неожиданно всхрапнула, как кобылица. — Завтра уже будет поздно. Надо выкупить, пока Тинатин не увели с майдана.
Я непонимающе глянул на нее.
— Пленников сбивают в стадо, привязывают к арбам и гонят… обычно на татарский майдан. — Кетеван примолкла, сглотнула рыдание, потом наконец решила сказать правду. — Там девиц и молодых женщин осматривают евнухи из сераля правителя. Это такой позор. Тем более для дочери. Не дай Бог, чтобы кто-то из нехристей увидит её девство. Они пальцами раздвигают и смотрят…
— Она так красива?
— Не то слово, господин. Она совсем как спелая слива после дождя…
В ту пору я не совсем понял смысл этого сравнения, только позже, когда мне удалось взглянуть на Тинатин, когда обмер и потерял дар речи, невольно вспомнил слова матери. Можно, конечно, сравнить её с темной розой, с густо-бордовым тюльпаном, до которых особенно охоч был Надир-хан. Да, он любил цветы! Он любил степь ранней весной, когда её покатые плечи во все стороны покрываются невысокими, стройными стебельками, на которых расцветают несуразно большие, яркие бутоны. Можно сравнить с мелодией, птицей — не птичкой, нет! Тинатин была статная, высокая девица. Тем более удивительно стройной казалась её фигура… Лицом она была бела, черноволоса до синеватого отлива. Особенно ей шли темные тона — в них она действительно напоминала сливу. И на сизом, упругом боку капля росы, не желающая скатиться, готовая погибнуть под лучами солнца, только бы не расстаться с прохладной душистой кожицей. Красота её была строгой, выдержанной, пророческой. Глаза — зрачки темнее тифлисских слив — обещали все или ничего. Мне было трудно к этому привыкнуть… Но это потом, а в тот день, когда я добрался до майдана и нашел пищальника, захватившего её в полон, глянул на него, у меня родилось ощущение, что все мои усилия могут оказаться напрасными. Раненый в руку, полупомешанный, дошедший до исступления стрелок никого не подпускал к пленнице, ни с кем не желал торговаться. Сам сидел на каменных плитах майдана и на все вопросы устало отмахивался, словно говоря — э-э, дорогой, проходи, проходи, эта пташка не про твою честь. Обмякшая Тинатин полулежала рядом, привалившись к его плечу, истомленная донельзя, голова, плечи и лицо были прикрыты грязным, искровавленным покрывалом.
Прежде всего я поинтересовался.
— Как зовут тебя, солдат?
Он ответил не сразу, оглядел меня снизу вверх, потом неохотно буркнул.
— Ахмед.
У меня руки опустились. До отчетливой безнадежности я подумал, сколько не предложи за нее, все будет мало. Никаких денег у брата моурава, ни у самого моурава не хватит, чтобы заставить старого, бородатого перса, расстаться с добычей.
Я насквозь сверлил его взглядом, говорил громко, внушительно. Призывал в свидетели самого Мирзу Мехди-хана, могущественного эмира двора, однако солдат уперся, как камень.
У старого сарбаза тоже была семья — я отчетливо видел его прошлое был когда-то обширный клин земли неподалеку от Тебриза, что в южном Азербайджане. Пятнадцать лет назад он всего лишился. Налетели кочевники, старшего сына зарубили на глазах у матери, саму её обесчестили, дочь угнали в рабство. Зачем он должен жалеть неверную? Аллах послал ему награду — вот она, милость божья! Теперь, продав красавицу из Гюрджистана, он сможет, наконец, уйти на покой, построить дом, устроить в подвале вместительный сардаб,
[72]
вкушать челоу-кебаб,
[73]
лакомиться руяхи
[74]
и ширберендж.
[75]