Наконец в зале появлялся молодой сыщик. Сами догадайтесь, кто его представлял.
На этот раз на моем лице не было и следа безумия — напротив, от меня за версту веяло умением пронзать взглядом всякую преграду. Вольф Мессинг осторожно двигался по залу и, внезапно задержавшись у того или иного столика, просил прелестных дам и уважаемых господ вернуть ту или иную драгоценность, спрятанную там-то и там-то. Часы чаще всего прятали в задних карманах брюк, а бриллиантовые запонки в женских туфельках или сумочках. Однажды, правда, мне пришлось потрудиться и попросить даму достать из высокой прически перстень с поддельным изумрудом.
Номер этот неизменно пользовался успехом. Многие стали специально приходить в Винтергартен, чтобы посмотреть на меня.
Популярность распахнула передо мной двери знаменитого цирка Буша, размещенного в самом большом перекрытом здании Европы. Внутреннее пространство цирка было ужасающе громадно. Увидав его, я обомлел. Здесь помещалось более тысячи человека, смогут ли они все оценить мое искусство?
В цирке Буша мы уже не «убивали миллионера» и не раздавали его драгоценности посетителям, а, наоборот, собирали у них разные вещи. Потом эти вещи сваливали в одну груду, а я должен был разобрать их и раздать владельцам. Общий леденящий антураж номера — прокалывание шеи и рук острыми спицами — остался прежним.
Понемногу я становился все более известным, а мой импресарио, господин Цельмейстер, все более представительным. Лицо у него округлилось, он заметно располнел, и прежняя торопливая угодливость при поисках ангажемента сменилась откровенной ленцой в обращении с хозяевами развлекательных заведений. Однако за мной он присматривал по-прежнему зорко и, уловив, что наши отношения с Ханной начали перерастать в нечто большее, чем дружба, ловко сыграл на самой пагубной страсти, которая многих сбила с верного пути — на честолюбии.
Мне тоже не удалось избежать этой напасти, и теперь с высоты многоэтажного дома признаю, что во многих своих неудачах виноват я сам. Я утверждаю, что не любовь к деньгам, точнее, страх перед их отсутствием, которым страдают все, выбившиеся из нищеты, не какое-то запредельное себялюбие, не обстоятельства, а именно ложно понятое честолюбие, точнее, гордыня, лишило меня возможности заняться, например, научной работой или политикой, куда настойчиво звал меня Гюнтер Шуббель, как, впрочем и Вилли Вайскруфт. В сущности, я всегда стремился понять самого себя, и лучшего пути для этого, чем изучение психологии, не существует. К сожалению, уверовав в свою исключительность — ненавистную, должен сознаться, исключительность, — я попался на удочку господина Цельмейстера. Отведав капельку славы, вкусив мед восхищения, оказавшись модной темой для разговоров, я прошел мимо чего-то очень важного. Нет, я не потерял самого себя, однако отрицать тот факт, что со временем я превратился в некое пугало, непонятное, а посему чуждое, не похожее на другие существа, — не берусь.
Шаги судьбы редко выглядят изящно. Рок ступает твердо, не глядя под ноги, безжалостно давит мечты, надежды, любовь. В борьбе с судьбой мольбы не помогут, жалобы тоже, и все-таки…
Что я мог противопоставить Мефистофелю, прикинувшемуся господином Цельмейстером? В ту пору мне исполнилось пятнадцать, и оказаться в числе звезд, выступавших на арене цирка Буша, каждый артист счел бы величайшей удачей.
Обрастая славой, я тем не менее всерьез задумывался об университетском образовании. Мной владело модное в ту пору увлечение наукой. Я верил, что она всесильна. Скорее всего, так оно и есть, но все-таки употреблять такие слова как «всесилие», «двигатель прогресса», «тайны мироздания», следует крайне осторожно и только по делу. Размахивания такого рода лозунгами грозит людям неисчислимыми бедствиями — это я заявляю ответственно.
Итак, я хотел поступить в университет. Классовая борьба, о которой настойчиво твердил Гюнтер, не занимала меня, тем не менее, я был не прочь поспособствовать тем, кто боролся с несправедливостью. Однако я настаивал, что бороться можно по-разному, каждый по-своему — это святое право человека, и в этом меня поддержала Ханна. Мы с ней уже всерьез прикидывали, когда я смогу сдать экстерном школьный курс и поступить в университет. При этом я вовсе не желал расставаться с эстрадой, разве что было бы полезно распрощаться с господином Цельмейстером. Мне тогда казалось, что еще год-два, и я вполне смогу обойтись без импресарио. Это была наивная и, как оказалось впоследствии, нелепая мечта.
Последней каплей, подтолкнувшей меня к решительному разговору с Цельмейстером, послужила поездка в Потсдам, где нам с Ханной невероятно повезло — мы оказались на съемках какой-то комической ленты. Я уверял Ханну, что она попала в кадр, ведь я вижу насквозь. Она и верила и не верила, но втайне гордилась, что у нее такой необыкновенный кавалер. Боги, как я старался поддержать ее в этой мысли! Как старался внушить, что она дорога мне. Про себя я называл ее «моя хорошая», «моя добрая», — и она отзывалась накатом каких-то совершенно неисследованных, обволакивающих меня волн. После посещения студии в Бабельсберге, мы катались на лодке, затем поужинали в маленьком ресторанчике, после чего, взявши друг друга за руки, отправились в маленькую гостиницу, где мне пришлось назваться взрослым и для убедительности сунуть хозяйке несколько лишних марок.
Мы остались одни, и я растерялся. Чулок Ханны, свисавший со стула, привел меня в каталептическое состояние. В тот миг со мной можно было делать все, что угодно. Ни с того ни с сего вспомнился отец, требовавший строго соблюдать субботу; о том, чтобы согрешить в святой день, нельзя было даже помыслить! Я схватился за эту идею, как за соломинку, попытался лихорадочно припомнить, что за день сегодня, и никак не мог вспомнить.
Улегшись рядом с Ханной, необыкновенно горячей и крепкой, я совсем растерялся. Тогда она сама обняла меня и исполнила то, чего я мысленно добивался, чего добиваются все мужчины. Отступить в решающую минуту значило потерять уважение к самому себе. Удивительно, в голове Ханны я тоже уловил страх — страх потери девичества, страх, что я непредсказуем, что от меня можно ждать любого фортеля, и, если сейчас ею пренебрегут, она возненавидит себя за «доступность».
Как говорится, делать было нечего! Я взял «его» в руки.
Стоило только начать. Мы провели в гостинице всю субботу и воскресенье, в понедельник я едва не опоздал на представление. Всю дорогу до Берлина мы с Ханной обсуждали, как будем копить деньги для обучения. Она была старше меня на два года, и ей предстояло поступать первой, затем я присоединюсь к ней, и мы будем вместе грызть гранит науки. Ханна, прошедшая начальный курс марксизма у двоюродного брата, собиралась овладеть экономикой, полагая, что только эта наука может помочь делу освобождения рабочего класса. У меня сомнений не было, моя стезя — психология, правда, я даже не задумывался, способна ли наука о психической деятельности мозга поддержать пролетариат в его борьбе с реакционной буржуазией. Оказалось, что способна, да еще как. Это был правильный выбор, так как насчет условных рефлексов и поведенческих мотивов я знал куда больше, чем сам господин Павлов или господин Уотсон.
[16]