Прочь, наваждение!
— Спасибо, мадам, — ответил я. — Что-то с сердцем. Теперь мне значительно лучше.
Вежливость порой способна творить чудеса. Когда же я достал из нагрудного кармана дорогостоящий батистовый платок и вытер обильно выступивший пот, меня признали за своего и предложили помощь.
Я отказался, передохнул и бросился по указанному адресу.
Вольф застал любимую женщину дома. Она жила одна. Она не вышла замуж, она ждала меня, она хранила мне верность. И вот я явился — в добротном костюме, на плечах пелерина, волосы до плеч. Я смотрел на нее, стоявшую у окна, сложившую руки на груди, страшно исхудавшую, окончательно повзрослевшую и необъяснимо мужественную, и вдруг решил, что прямо сейчас мы отправимся в комиссариат и поженимся.
Казалось, она все поняла. Она зарыдала. Я подошел, обнял ее, напомнил, что она хорошая, добрая. Ханни, ты очень умная и стойкая.
На следующее утро Ханна потащила меня на первомайскую демонстрацию. Не знаю, то ли у меня на роду написано, то ли знаменитых людей буквально тянет оказаться в моем обществе, но в тот день я имел счастье послушать речь Тельмана, специально приехавшего в Берлин на празднование Дня солидарности трудящихся.
Он произвел на меня впечатление, но по причине малого роста его ждала нелегкая участь. Ему пришлось отстаивать свои убеждения в тюрьме. На это ушла лучшая часть жизни. Это не совсем то, о чем мечтали собравшиеся на митинг.
Я тоже.
Если кто-то упрекнет меня в равнодушии к идеалам, отсутствию жизненной позиции, желанию отсидеться в стороне, я позволю себе напомнить такому одержимому, что на демонстрации мне вручили портрет Сталина и я с достоинством нес его. Ленин достался Ханне, а Гюнтеру — красный флаг, который стоявшие рядом товарищи помогли ему засунуть в штаны. Оказалось, Гюнтер носил нательный пояс, на котором крепился особый держатель. Древко он придерживал культей, что придавало красному знамени неповторимый привкус победоносного фаллоса.
Меня представили как нового товарища, действовавшего за границей. Когда же я перевел с русского брошенную вскользь фразу, даже те, кто косо посматривал в мою сторону, приняли меня за своего. Так Мессинг связал свою жизнь с красной звездой. Что касается свастики и «идеалов», этому я посвящу особый рассказ, чтобы каждый мог убедиться, какая беда более других досаждает людям.
После митинга в цирке Буша мы стройными рядами, взяв друг друга под локти, двинулись на улицу, где нас поджидали вооруженные кастетами и ножами фрейкоровцы. Перед самым выходом, когда поступила команда сплотить ряды, Гюнтер посоветовал мне снять пиджак. В пиджаке неудобно сражаться.
— Гюнтер, — удивился я, — нам придется сражаться?
— А ты как думал, — спокойно ответил калека.
— Чем же ты будешь крушить врага?
Он показал обе короткие культи.
Дело зашло слишком далеко — мне-то сражаться было совсем не с руки. На Мессинге был хороший костюм, ему следовало беречь лицо — вообразите всемогущего мага с синяком под глазом. Я спросил Гюнтера, можно ли мне незаметно покинуть цирк? Тот сухо ответил, что здесь никого не держат, а Ханни с упреком глянула на меня и укорила за робость. Потом предложила поддержать пиджак. Она полуобняла меня и шепнула, что у нее завтра выходной.
— Дурачок. Я тебя больше не отпущу.
Это предложения отмело всякие сомнения.
— Я тоже, — поклялся я.
* * *
В назначенный час Ханна не пришла в комиссариат, где оформлялись браки. Я приказал себе иметь терпение, ждать и даже не пытаться выяснить, где сейчас находится невеста, хотя здесь и выяснять нечего — невесты в Берлине не было.
Она появилась через несколько дней, вызвала меня в гостиничный бар и сообщила, что в ближайшие дни будет занята, и вообще, нам пока лучше не думать о браке. Ханни была на грани нервного срыва, так что мне пришлось проводить ее в свой номер и заняться целительством. Это у меня неплохо получается — я умею быстро снимать головную и зубную боль, но здесь был другой, более тяжелый случай — исполнение долга. Обострения при этой болезни порой приводят к таким расстройствам, что неучу, аполитично рассуждающему обывателю или классовому врагу лучше не браться за лечение, иначе результаты могут оказаться самые непредсказуемые.
После проведенного сеанса гипноза (я вообще доверяю целительному сну) Ханна по первому вопросу, значившемуся в повестке дня, довела до моего сведения, что прийти в комиссариат не смогла по причине срочного задания, которое поручила ей партия, но об этом мне лучше не знать, а по второму, уже в постели, сообщила, что в такой решающий момент она не вправе распоряжаться собственной жизнью.
— Сейчас не время думать о личном, — добавила она.
— Ты желаешь сделать меня несчастным? — спросил я.
Она заплакала.
— С тобой трудно. Я чувствую, ты наш и не наш.
— Ханни, таковы все люди. Они чьи-то и не чьи-то, и иных людей не бывает, разве что в измышлениях реакционных идеологов и борцов за правое дело.
— Ах, это все буржуазная демагогия, — воскликнула любимая женщина.
У нас намечалась неплохая дискуссия…
Здесь я вынужден одернуть автора и обратить внимание читателя на его неуемную фантазию, тяготеющую к сарказму, похабщине и скоропалительному решению труднейших вопросов, якобы донимавших меня в те незабвенные годы. Все это допустимо на каком-то ином материале, но никак не в метабиографических романах. Ведь того, кто взирает с высоты облака, не обманешь сознательным заволакиванием темы постельными сценами.
Между нами, нередко я не отказывал себе в удовольствии подшутить над доставшимся мне писакой. Однажды, когда он до смерти надоел мне расспросами, каким образом Вольф Мессинг угадывает мысли, я обмолвился о том, что легче всего проникать в чужие мысли, вдыхая табачный дым. Соавтор опешил — как же это возможно с научной точки зрения? Я без тени улыбки объяснил, что, как известно, дым в момент вдыхания и выдыхания проходит через голову и естественно насыщается всем, что хранится в голове. Этот убийственный довод произвел на моего соавтора ошеломляющее впечатление. Ему все стало ясно.
Скажите, разве глупость не является разновидностью самых диких предрассудков? И что можно объяснить человеку, зараженному этой болезнью?
М-да, были постельные сцены, был Берлин, была гостиница, были матросы, знамя, напоминающее пролетарский член, но была любовь. Пусть между нами не было согласия по самому существенному, или самому пустяковому — кто разберет? — вопросу, регистрироваться или не регистрироваться, но между нами было много любви и согласия.
В таком случае, что такое согласие?
Кто смог бы объяснить это просто и кратко? Кто смог бы постичь его мысленно, чтобы ясно рассказать об этом?
Когда мы рассуждаем о согласии, мы, конечно, понимаем, что это такое, и когда о нем говорит кто-то другой, мы тоже понимаем его слова. Если никто меня об этом не спрашивает, я знаю, что такое согласие; если бы я захотел объяснить спрашивающему — нет, не знаю. По какому-то конкретному вопросу я могу сказать — «мы договорились», «мы сошлись на том-то и том-то», но стоит только спросить — ты уверен, что все вопросы уже решены? — я умолкаю.