— Али ты астрономию изучала? — изумился скоморох.
— Что?
— Аз рекши: где ты звездозаконие изучала? Какой звездоблюститель тебя обучил? Али в Тотьме астрономы есть? Не всех еще в кипятке сварили?
— Чует мое сердце, что звездоблюститель в Тотьме один — аз! — скромно пояснила Феодосия. — Вопросила нынче одного мужа про Месяц, так он изрек, что зверей на ем нет, потому что очень он маленький, разве только врабей али мышь не ем и удержится. Ну не глуп ли? Я думаю, не так уж Месяц и мал. Древо издалека тоже еле видно, а чем ближе к нему подбираешься, тем оно выше, могучее. Я мыслю, что и с Месяцем так же. А Юда — дурень просто. Ну, никак не может быть Месяц меньше избы, верно? А в избе вон колико всякого добра вмещается!
— Это какой же Юда? — не вступив в дискуссию о размерах Месяца, нарочито грозно испросил Истома. — Не жених ли, собака?
На самом деле ревновать он и не собирался, более того, желал бы, чтоб у Феодосьи был суженый, покрывший его, Истомы, любодейство. Но не переносил Истома соперников ни в каком деле. «Прочь с дороги!» — был его любимый жизненный клич.
— Где? Об ком ты? Юда? Нет, это так, сродственник один дальний, — пролепетала Феодосья.
И опала с радостным вздохом душой, что обмятая дежа: «Ревнует меня Истомушка, любит…».
Истома подтолкнул, поудобнее, взголовье и сел, обминая в руках шитье.
— Мыслю аз, — прищурился он, — что есть кто-то на Месяце. Вот только — кто? Иной раз прямо чувствуешь, что некто тебя зрит. Обернешься — никого, чистое поле, один Месяц светит. Как начну, бывало, об этом думать, глядя на звезды, так аж разум за разум захватывает!
— И у меня тож! — промолвила Феодосья. — Может на Месяце птицы одне? Летят же стаи каждую осень. А — куда? Коли твердь земная в окияне плавает, то куда птицы улетают? Не иначе, на Месяц!
— Навряд ли. Птицы — Божьи твари, а все Божье на земле живет.
— Я иногда думаю, а почему Господь… — Феодосья опасливо оглянулась и понизила голос до шепота, — …почему он так создал, а не по- иному? Почему елда мужская снаружи, а женские лядвии — внутри? Из чего делается радуга на небе? Ясно, что из цветного тумана. Но где он в остальное время лежит? Почему над Сухоной цветных туманов не бывает? Почему люди ртом говорят? Почему не носом высвистывают?
— Эх ты, забавная… — покачал головой Истома. — Это как раз понятно проще простого. А как бы ты тогда сказала: «хлеб»? Ну-ка? Высвисти носом: хле-е-еб!
— Хы-ы… ы-ы… — наморщила нос Феодосья.
— А-а! Не получается!
— А мы бы хлеб рекли так: фью-ють!
— Только иноверцы некрещеные вместо: «хлеб Господен» — фьюкают. Все бы кругом иноверцами стали. Вот как!
— Господь именно нам, русичам, дал понятный язык, — прибаяла Феодосья. Потому что любит нас. Брат Путила рассказывал, что в Москве видал иноземных немцев. Ни одного словеса не разобрать, все только «гр! др!». Потому и назвал их Боженька: немцы. Немые! Смех, а не язык. Вот уж наказал Господь! Путила рекши, икон даже у немцев нет! Молись, на что хочешь, хоть на камень! Ой, наказал!..
— Наказал… — думая о чем-то своем, повторил Истома.
— Истомушка, да ты меня не слушаешь? О чем ты мыслишь?
Феодосия присела поближе к скомороху, поцеловала его в грудь, в плечи, быстро осыпала невесомыми прикосновениями уст щеки, скулы. Прикоснулась к густым кудрям, завешавшим лоб.
— Отчего ты не на пробор кудри носишь? Надо власы на пробор расчесывать, как делали святые апостолы, ученики Христа.
— Не святой аз, Феодосьюшка, — промолвил Истома, отводя Феодосьину длань. — Это ты у меня ласточка безгрешная, вот и власа твои на две стороны расчесаны, на две косы… А при мне-то святых вон выносить надо, чтоб не оскорбились оне глумами актера, так что ношу власы, как придется.
— Две косы девице надо носить, а не одну, чтоб одинокой не остаться, так тетка Матрена речет.
— Да такая велико лепная княгиня, как ты, разве засидится одна?
Феодосья шутливо покрасовалась, подержав косы в руках. И вновь ухватилась за Истомину буйную голову.
— Нет, дай я тебе кудри учешу, хочешь — с елеем?
Феодосья приподняла перстами пахнущие дымом волосы скомороха и провела по лбу.
— Что это? — сперва рассеянно сказал она.
Потом удивилась, не веря своим зеницам.
И в ужасе отдернула руку.
Как она раньше не узрела? Господи! Господи!!
— Али ты буквиц никогда не зрела? — холодно спросил Истома.
— Буки…Истомушка, что же это?
Рубец, едва заживший, болезненно-розовый, особенно страшный в неверных колебаниях свечного пламени, рваным, диким мясом изгибался буквицей «буки».
— Бунтовщик… Сиречь — разбойник — едва слышно пробормотала Феодосья и поднесла перста, хранящие каленую печать, к своим устам.
Ей хотелось облегчить боль Истомы, покрыв шрам поцелуями, вытянув из него устами муки огненные. Но рубец был так отвратителен, что в первое мгновение Феодосья не смогла осилить отвращение и прильнуть к нему губами. И потому поднесла перста, хранившие прикосновение, к губам — хотя бы так, не касаясь выболевшего мяса, приласкать Истомушку. Но, дотронувшись до своих губ, она болезненно всхлипнула и, словно устыдившись собственно брезгливости, вдруг рьяно прильнула ко лбу скомороха.
— Да кто же заклеймил тебя, Истомушка, какой изверг?
В первый миг, когда Феодосья только разглядела преступную буквицу и явственно была поражена, Истома готовился извергнути грубо самые гадкие словеса. «Что, не знала, что буке давала? — должна была услышать Феодосья. — Всю обедню аз тебе говном испакостил?» И еще тьма срамословий слетелась к скомороху на язык. Но последние словеса Феодосьи изменили намерение Истомы. Не то, чтобы он проникся и умилился ея жалостью, нет. Просто умыслил Истома, что простодушная Феодосья приняла клеймо за напрасное, ошибочное страдание. Ей, благолепной домашней девице, и в главу не пришло, что ее синеглазый Истомушка может быть разбойником! Разве разбойники такие?! Разве могут читать оне поэтические стихи? Ласкать? Целовать? Дрочить с нежностию? Называть «любушкой» и «ласточкой»?! И, желая еще раз любострастно смеситься с девицей, Истома ухватился за предположение Феодосьи.
— Изверги… — страдальчески прикрыв глаза, промолвил скоморох. — Верно ты сказала, Феодосьюшка. — Черт нас дернул ватагой остановиться в Москве на Яузе, возле слободы сокольников?.. Хотя, скомороху нигде медом не намазано!
Историю про сокольников Истома приплел. На Яузе он действительно был и видел сокольничий двор. Но, не случалось на том дворе с его ватагой никаких страшных происшествий. Разве только, подрались маленько возле питейного дома, вызволяя пропитые одним из актеров гусли-самогуды.
— А се… — вдохновенно баял скоморох. — Слобода огромная, безмерная: одних сокольников две сотни, да с семействами все. Птичники — что твои хоромы. Баяли мужики, что только голубиных гнезд для прокорма кречетов держат в птичниках до ста тысяч! А самих царских птиц три либо четыре тыщи! Не успели мы толком табором встать, как налетают опричные люди. Схватили опричники в облаву почти всю нашу ватагу и засадили в темницу в приказной избе. Что такое? За что? А, говорят, у царя батюшки, Алексея Михайловича, охотничьи соколы пропали, либо кречеты, теперь уж и не припомню. Да только исчезла дюжина бойцовых птиц! Дорогих, что пойманы были и привезены с берегов сибирской реки Печоры. И главное, белых цветом, один и вовсе оказался любимый государем кречет Песня.