— Боюсь я, Истомушка, маленько, — наконец призналась Феодосья, отведя глаза в сторону, на стену острога.
Там она узрела и принялась разглядывать имя «Емеля», вырезанное на скате бревна некием тотьмичем. «Что за Емеля? Али тот, что восставал ночами из погоста? — почему-то прибрела Феодосье мысль, совсем не относящаяся к делу. — Люди ему баяли: «Не броди, погости еще, где ухоронен, на то и зовется: погост». А Емеля: «Нет, нагостился уж. Жена меня заждалась». — «Не тревожься ты об жене, все у нее прекрасно: к гостю архангельскому совлеклась, живет-катается, как в меду оладушка». Ой, чего же это аз?…» — Феодосья встряхнула головой и перевела очеса с резанного «Емели» на сруб древа, пронизанный ожерельями колец, напомнивших ей девять твердей небесных.
Ох, сие бысть совершенно в духе Феодосьи: отвлекаться на всякую пустую пустяковину! Ну, твердь! Ну, космография! Тут человека невинно оклеветали, а на твердях-то никому и дела нет!.. Уселись, как баба посадская на елду, да поплевывают, черти!
— Али ты сомневаешься? — не дождавшись дальнейших разъяснений Феодосьи, скрывая злое нетерпение, вопросил Истома. — В любви нашей сомнение имеешь?
— Что?.. Ох, Истомушка, — расслышав, наконец, вопрос, попавший в самую суть ея сомнений, вздохнула Феодосья. — Все ж таки нелегко на эдакий срамной грех идти…
— На грех? — с жаром тихо вскричал скоморох. — Ты могла подумать, что аз отправлю тебя на грех?! Али грех спасти от смерти невинно оклеветанного?! Господи, да сие — во спасение!
— Во спасение?.. — едва дыша, так что из уст ея даже не вырвался пар, повторила Феодосья.
— Иудифь входила к Олоферну и ложилась на ложе к нему во спасение, — убедительным голосом промолвил Истома.
— Иудифь!.. — обрадовалась Феодосья. — Как же я запамятовала? — Она радостно рассмеялась. — Ох, вот что значит, во время обратился ты, Истомушка, к Богу. Он сразу и ответ дал! Иудифь…
— И сказала Иудифь в сердце своем: «Господи, Боже всякой силы», — не давая себе остановиться, дабы не запнуться в тщении вспомнить нужные слова, торопливо рек Истома. — «Призри в час сей…э-э… в час сей на дела рук моих к возвышению Иерусалима, ибо теперь время защитить наследие Твое и поразить врагов, восставших на нас!»
Словеса «поразить врагов» показались Истоме очень к месту, и он щедро возвысил глас, вопя их.
— Аз поражу… поражу… не сомневайся, Истомушка. Аз смогу…
Феодосья вскинула глаза к щели в стене, но стыд грядущего деяния не позволил ей поглядеть в любимые зеницы, и она лишь скользнула взглядом по темному провалу, из которого почему-то ей, к вящему ужасу, привиделся ошкуранный бобер, каковых с дюжину висело днями в крытом дворе строгановских хоромов.
По лицу Феодосьи пробежала рябь мелких движений — испуганно вздрогнули брови, собрались, но удержались извергнути слезинки очеса, подрожали губы, и вырвался прерывистый тихий всхлип. Брови ея качнулись и свелись, словно две темные лодки на волне, бисерные зубы закусили нижнюю губу. Не промолвив более ни словечка, Феодосья разжала онемевшие пальцы, по которым сразу побежали мелкие мурашки, сползла с плашки и, еле-еле переступая сапожками, едва живая, испуганно поводя глазами, но, не оглядываясь, побрела вдоль темного высокого частокола, — вершить грех во спасение.
«Блуд сей во имя любви», — услышал бы Истома, доведись ему прислушаться к тому, что шептали губы Феодосьи.
«Нищему не подай, а воину дай», — неизвестно почему вдруг всплыло у Феодосьи в мыслительной жиле. И сии словеса ея приободрили. «Караульщик — тот же воин, ему дать не грех, дабы…» Что именно «дабы», Феодосья не придумала, ибо завернула уже за угол острога, прошла по тропинке и встала идолом пред дверьми, обводя невидящим взором засаленную руками плашку возле кованой скобы, могучие железные петли — навесы, лысый веник для обметания сапог, замерзшую в нелепой позе рогожу и глиняную миску с застывшим содержимым неизвестного назначения под порогом. Все имело вид сизо-кубовый, ибо сумерки совсем уж сгустились.
Сморгнув, Феодосья принялась набираться духу. Бормотая молитву, она оглянулась окрест, — не видит ли кто ея? Посмотрела на двор. Из задка тянуло отхожим. Страшным явлением призраков чернел на расстоянии пыточный столб. Двор был пуст. Отсутствие самовидцев, или, как выразился бы краснословный отец Логгин, очевидцев, порадовало Феодосью. Она стянула расшитую меховую рукавицу, но не вдарила сходу в двери. А пробежала тихими перстами по огубью, ланитам, задержалась на виске и, несколько раз судорожно дернув дланью то вперед, то назад, наконец стукнула пястью в дверь. Стук был слабым, и Феодосья, не сознаваясь себе в сем, наполнилась тайным упованьем, что не будет услышана стражем. Но неожиданно дверь открылась так споро, словно караульный Палька стоял за притвором и того и ждал, как придет к нему муженеискусная девица Феодосья и сотворит блудные любы.
Из-за дверей на улицу вырвался теплый застоялый дух.
— Здравы будьте, — неожиданно для себя, низко поклонившись, охрипшим голосом произнесла Феодосья.
Паля с сомнением озрил поверх плеча Феодосьи двор, ища сопровожатых, и, не обнаружив таковых, уставился на нея.
— Уж так мороз лют, — ни к селу, ни к городу промолвила Феодосья. — Заулком шла, так мерзлых воробьев лежали целые сугробы.
Паля поглядел на небо, ища остатки воробьев, и шмыгнул носом.
— И было б и хуже, — неизвестно, что имея в виду, ответствовал он.
— Не пустите погреться в остроге? — трясущимся гласом промолвила Феодосья.
Караульный бараном вперился в Феодосью.
Он признал среднюю дочь солепромысленника Извары Строгонова и соображал, чего ей понадобилось в сей час в его избушке? Али подал какой пес челобитную, что он, Паля, не подтапливает к утру печь, морозя разбойников? Леший знает!
— Да там ить занято, — дивясь, но, тем не менее, весьма ровным голосом пробасил Палька. — Табачник нужду етит.
— Нужда волю етёт, воля плачет, да дает? — стараясь казаться ровней стражу, с деланным весельем промолвила Феодосья.
И самым завлекательным образом улыбнулась, блудно приоткрывая рот. Но тут же заморгала и потерла кончик носа перстами.
«Али етись пришла?» — прикинул Паля, слывший известным баболюбом. Впрочем, он бабам силком под портища не лез — на его государственной должности оне, блуди, сами приходили, дабы расплатиться простой платой за возможность послабления заключенному в острог сродственнику. «А за кого же Строганиха елду держать надумала? В остроге один скоморох. Больше никого и нет. Видать, спутала. Видать, еённого сродственника в Вологду увезли, а она сюда приперлася. Ишь, ты, медовая какая!.. От манды, небось, пахнет, как от кадила». Ретивое у Пали вящее потяжелело. Так что он, прикрывшись дверью, даже поерзал рукой, одергивая рубаху. «Эх, леший надавал мне сегодня Феньку!» — с досадой подумал страж.
— Чего-то я в толк не возьму… — почесал Паля языком изнутри щеки.
— Толк-то есть, да не втолкан весь, — весьма похабным, как ей казалось, смехом ответила Феодосья.