Однажды этот самый Нохум Тарабай почтил его своим визитом: проезжая мимо хутора, заехал в своей новой коляске к нему на двор и приветливо спросил по-польски кучера Алексея:
— Пан Бурнес дома?
Было около четырех часов дня.
Увидев через окно, как Тарабай выскочил из коляски, он сильно смутился, со всех ног кинулся открывать вечно запертую дверь парадного крыльца и почтительно ввел гостя в дом.
Такие острые и живые глазки были у этого низкорослого барина, что он заметил даже медную дощечку на наружной двери и, входя в комнату, похвалил:
— Вот так и надо! Как же иначе? Надо ведь жить по-человечески!
Было у Нохума обыкновение болтать без конца о себе, о своих крупных делах и о доме, поставленном на широкую ногу; при этом он тыкал пальцем в свой крахмальный воротник и каждый раз выдвигал накрахмаленные манжеты из слишком коротких рукавов.
Нужно было ему всего-навсего раздобыть на хуторе двести-триста вязок сена для скотного двора, что при сахарном заводе, но об этом можно было поговорить мимоходом, уже на дворе, садясь в коляску; а пока Тарабай мог весело покалякать, рассказать о своем старшем сыне, который служит где-то в крупном банке, о младшем сыне, студенте политехникума, и о двадцатитрехлетней дочери, которая очень привязана к деревне и к дому и, сидя здесь безвыездно, отстала и в науках.
Недавно как-то заявляет ему она, дочка:
— Хочу ехать в Одессу.
Отвечает он ей:
— Поезжай с Богом.
Приезжает через три недели из Одессы, показывает ему черное по белому и говорит:
— Погляди-ка, папа, я сдала экзамен за шесть классов.
И у него, двадцатисемилетнего парня, одно время после этого разговора вертелись в отупевшей голове такие странные мысли о дочке Тарабая и о бывшей невесте. То, что дочь Тарабая сдала экзамен за шесть классов, имело, казалось, какое-то отношение к нему и к тому, что Миреле вернула ему тноим и гуляет теперь со студентом Липкисом; он чувствовал себя совсем маленьким, ничтожным человечком и сознавал, что этому пора положить конец, пора найти какой-нибудь выход.
Тогда и случилось с ним нечто совсем неподобающее.
Он принялся усиленно поглядывать на молодого гоя, сельского учителя, ежедневно навещавшего перезрелых поповен. Однажды он пригласил его к себе и начал тайком брать у него уроки.
Однажды он даже сказал этому парню:
— Головоломная штука — эти дроби… Очень, очень головоломная штука…
А парень взял да и раструбил эти слова по свету, подсмеиваясь над ним.
С тех пор поповны фыркали каждый раз, когда он проходил мимо их крыльца. А в городе Миреле остановила однажды его сестру и ядовито спросила ее: «Что ж, он собирается, видно, в университет, ваш Вова?»
Глава четвертая
И снова встретился он с Нохумом Тарабаем.
Это было на сахарном заводе, где он получал деньги за доставленную им свеклу.
Почтительно стоял он перед Тарабаем, как внимательный и застенчивый ученик, и слушал веселый рассказ Нохума о том, как тот недавно встретил в городе его бывшую невесту и повел с ней политичный разговор.
Это было в доме ее родителей; собираясь уезжать, он обнял ее, как это принято в помещичьей среде, назвал «ясновельможной панной» и потихоньку шепнул насчет Вовы: «Есть у меня для тебя женишок — просто прелесть что такое!»
Тут он хитро подмигнул Вове прищуренным глазом и положил ему руку на плечо: пусть, мол, не кручинится и положится на него, на Тарабая. Да еще поклялся:
— Чтобы мне и этом году добра не видать, коли Миреле не станет твоей славной женушкой.
Так благодарен был Вова тогда этому умному и веселому Тарабаю и на обратном пути думал о нем с необычайным уважением, усмехаясь про себя: «Вот так голова… вот так умный человек…»
Чуть не целых две недели после этого разговора ходил он возбужденный и веселый, усиленно потчевал чайком приезжавшего из города маклера и не ленился лишний раз сходить на конюшню к кучеру и весело повторить:
— Нужно тебе, Алексей, новую шапку купить… Ты мне напомни, когда будем в городе.
Так хорошо было лежать целыми вечерами на кровати, думать о том, что в передней, наконец, будет висеть осеннее пальто Миреле, и воображать, как он когда-нибудь, лежа в этой самой кровати, скажет Миреле: «Жалко мне для тебя брички, что ли? Хочешь съездить в город — так вели заложить лошадей и поезжай с Богом».
Он все чего-то ждал, ждал с нетерпением и ломал себе голову над тем, каким образом осуществит Тарабай свое обещание. «Вскоре, значит, отправится Тарабай в город… Уж, наверное, понадобится ему вскоре поехать по делам, и тогда заедет он к отцу бывшей невесты…»
Но дни проходили за днями, а в городе все же не видать было Тарабаевой коляски.
Миреле по-прежнему заботилась о хромом студенте, как о брате родном, даже входила во все его дела и за глаза хлопотала о нем: «Что же это? Какой смысл для него сидеть так у матушки под передником и обучать премудростям городских девиц?»
А в городе все было по-старому, если не считать того, что стали носиться печальные слухи о старом кашперовском графе, который жил тогда уже за границей, у зятя: «Граф, того и гляди, обанкротится, а Кашперовка достанется банку».
Мать часто сообщала ему в письмах об этих слухах и заодно ругала бывшую невесту и отца ее, не переставая причитать: «Шесть тысяч рублей — легкое-ли дело… Шесть тысяч рублей в наше время…» И еще что: векселя все написаны были на имя Гедальи Гурвица; никого, кроме него, граф не знал.
Незаметно для себя самого начал он снова в эти сильно укоротившиеся и холодные октябрьские дни спать с утра до вечера, наполняя свою тихую, загроможденную мебелью комнату тяжелым и унылым храпом, и каждый раз, просыпаясь, вспоминал: «Ох, горюшко горькое… Ничего не выйдет из планов, которые строил все время насчет Миреле…» А хуже всего, что он был глуп и такую уйму денег извел на обстановку и на новых лошадей.
А потом как-то выдался неожиданно теплый воскресный вечер; косые лучи заходящего солнца окрасили червонным золотом соломенные крыши и обезлистевшие деревья, и мужики в черных свитках стояли возле лавки у стоявшей особняком еврейской хаты; чувствуя себя под этим красным светом по-детски счастливыми. Они лениво думали свою думу о хлебе, которого припасли себе вдоволь на зиму, и улыбались друг другу: «Пора, что ли, начать стены соломой обкладывать, а?»
В этот вечер явился к нему посыльный от отца, разбудил его и сообщил странно-волнующую весть:
— Старый граф нынче ночью прибыл в Кашперовку, а отец Миреле… тот, должно быть, еще ранехонько утром покатил туда на своих лошадях.
Еще сонный, помчался он в своей бричке в Кашперовку, застал старого графа одиноко бродящим по двору, где стояла уже уложенная мебель, и без всякого труда получил деньги по всем векселям, выданным на имя Гедальи Гурвица. Старый граф полагал, что Гедалья Гурвиц сам прислал его с векселями, и просил передать Гедалье следующее: шесть тысяч рублей он уплачивает ему теперь, а что касается остальных трех, то у него теперь их нет; он пришлет Гедалье деньги из-за границы.