— Так вот и помер реб Гедалья, а? Нет его больше на свете…
А раввин Авремл раздобыл как-то некоторую сумму из общинных денег и построил склепик на могиле реб Гедальи. Местные обыватели косились за это на раввина, но он не сдавался и упорно стоял на своем:
— Не беда, не беда… Реб Гедалья пожертвовал на общину тысячу триста рублей, а община ему склепик поставила; путаницы тут нет никакой.
Он по целым дням не выходил из дому и корпел над фолиантами Талмуда. Ко времени, когда постройка склепа была закончена, он заканчивал чтение трактата; в сопровождении нескольких десятков человек отправился он на кладбище, прочел над могилой реб Гедальи последние главы трактата и произнес заупокойную молитву. В старой синагоге молитва затянулась в этот день дольше обыкновенного: реб Авремл со спутниками зашли сюда с кладбища помолиться. Все они еле держались на ногах от усталости и должны были выпить по глотку водки за упокой души реб Гедальи.
В синагоге было по-будничному тихо. Первая пасхальная пыль покрывала пюпитры и скамьи; служка успел уже сходить домой позавтракать. Среди прихожан шли толки о белой рубашке, в которую облекли реб Гедалью перед смертью по его распоряжению:
— Рубашка эта, кажется, досталась ему в наследство от какого-то далекого прапрадеда.
Раввин, держа в руках рюмку водки, рассказывал собравшимся о покойнике — царство ему небесное!
— Это было… ну да, незадолго до кончины. Говорит он мне: Авремл, — говорит, — ну, чего плачешь? Глупый ты, да знай я, что оставляю на земле наследника, я бы шел туда, словно на пир…
Все слушали молча; один из прихожан, вечно шатающийся без дела, всегда растерянный, изможденный, подобострастный человечек, придвинулся к соседу; только что выпитая рюмка водки вызвала на лице его глуповатую улыбку. Его подмывало теперь пустить какой-нибудь намек насчет того, что вот, мол, Миреле любила, бывало, гулять с молодыми людьми по улице, а после смерти отца небось ни разу сюда не заглянула; он высказал глубокомысленное соображение:
— Реб Гедалья, видно, знал ее насквозь, доченьку свою… Уж он-то понимал, что это за птица…
В конце пасхальной недели приехали к Тарабаю дети из губернского города; с ними приехал и студент-политехник, товарищ Геллера. Встретившись с акушеркой Шац, которая жила теперь возле сахарного завода, он рассказал ей, что происходило с Миреле в то время, как отец ее лежал на смертном одре: об этом знал он от Геллера.
Вскоре до Бурнесов дошла весть о том, что Миреле бросила мужа и живет в гостинице с акушеркиным приятелем Герцем; что никто толком не знает, развелась ли она с мужем или нет; что она не допускает к себе никого из мужниной родни, кроме одного племянника, который еще холост и слывет большим богатеем. Однажды как-то в воскресный день после обеда в столовой у Бурнесов зашла об этом речь:
— Что и говорить: Вове остается только Бога благодарить, что избавился от напасти.
Но когда Вова появился на пороге отцовского кабинета, все сразу смущенно затихли и не решались поднять на него глаза. Обе дочки одна за другой выскользнули украдкой из комнаты. И только мать поудобнее уселась на диване.
Воцарилось молчание.
— Вова, — спросила мать, — когда же все это кончится? Когда уже наступят лучшие времена?
Вова обернулся к ней с перекошенным лицом:
— Что такое?
И потом хмуро отвернулся к окну и стал глядеть на улицу; Бог весть, чего этим людям нужно было и зачем приставали они к нему; он глядел на дом, где жил бывший кассир Гурвицов: оттуда выносили мебель и накладывали на две большие нагруженные телеги.
«Вот, — думалось ему, — уже и родственник реб Гедальи переезжает в уездный город… Опустеет совсем городок… И потянутся такие долгие, жаркие, томительные летние дни: в городке будет пусто; ведь ни одного стоящего человека уже не осталось… А он, Вова Бурнес… Да, вот надо решить насчет тех новых трехсот десятин чернозему, которые предлагают ему возле Миратовского пруда: пожалуй, хорошо было бы взять в аренду и эти триста десятин».
Глава третья
От хромого студента Липкиса вскоре после Швуэс пришла весточка: «Ему оперировали ногу, и операция оказалась удачной».
В пятницу вечером после молитвы зашла об этом речь в синагоге:
— Очень просто: он хромал оттого, что у него были сросшиеся жилы в ноге, а теперь, наверное, станет здоровым человеком.
Толпа стояла вокруг почтенного прихожанина, занимавшего место у восточной стены; он воротился нынче под вечер из города и рассказывал о семье Зайденовских, живущих в предместье, со слов родственника их, с которым довелось ему встретиться:
— Миреле все еще живет в гостинице, а все слухи о том, что развелась она с мужем, — неверны.
Долго потом тянулись томительные летние дни, и наконец наступила какая-то особенно знойная пятница, унылая, как порожняя мужицкая телега, одиноко торчащая с раннего утра на опустевшей базарной площади.
Был полдень. Еще недавно, поутру, толпились бабы вокруг возов, с зеленью, и через открытые окна и двери доносился торопливый запоздалый стук ножа, которым рубили рыбу, и голоса громко перекликающихся соседок. Какой-то лавочник торопился к бедняку, которому обещал дать взаймы деньги; помощник провизора Сафьян возвращался откуда-то к себе в аптеку. Его раздражал вонючий дым, тяжело и лениво ползущий из труб, и он бранил на чем свет стоит свой родной городок:
— Черт их знает, какой дрянью они топят здесь печки на субботу…
Вдруг зазвенели колокольчики, и по улице промчался ямщик со станции; спугнув петуха и стайку кур, свернул он за угол и остановился перед крылечком раввина Авремла.
Прохожие глазам не верили: в бричке сидела одна-одинешенька Миреле Гурвиц в соломенной шляпе, повязанной белым тюлевым шарфиком; приветливо улыбаясь, кивала она головой вышедшей навстречу раввинше Либке.
Раввинша выказала притворное радушие:
— Что вы, какое тут беспокойство? Дочку свою Ханку я возьму к себе в спальню, а вы устроитесь в Ханкиной комнате.
Миреле, улыбаясь, вошла в дом об руку с раввиншей: радушие хозяйки приняла она за чистую монету:
— Вот, я так и думала, что смогу у вас пожить недельки две-три — больше я здесь, вероятно, не пробуду.
В субботу после обеда разряженные девушки возвращались с прогулки нарочно кружным путем — через боковую улочку, главной достопримечательностью которой являлся дом раввина.
Тихо и чисто было на улице. На земле лежали субботние тени домов, пререкавшихся безмолвно:
«Моя тень ух какая длинная…» «А моя, гляди, еще длинней…»
Из открытых дверей доносился чей-то нелепо-восторженный речитатив: то раввин читал нараспев Талмуд. На крылечке зевала раввинша Либка в рыжем парике; лицо у нее было заспанное; не оборачиваясь, звала она одиннадцатилетнюю дочку: