Василий Романович был большой приятель Семена Гавриловича Зорича, любимца императрицы Екатерины.
Они были оба товарищами по службе и оба молодыми, и оба красавцами, и почти одновременно были взяты в плен турками.
Храбрый майор Зорич был в тех же Судакских горах окружен неприятелем, храбро защищался, но когда увидал, что надо сдаться, закричал:
«Я капитан-паша!»
Капитан-паша по-турецки полный генерал. Зорича отвезли к султану в Константинополь.
Его важный вид, осанка, разговор — все побудило султана отличить его и даже предложить перейти в турецкую службу, впрочем, с тем, чтобы он переменил веру.
Семен Гаврилович отказался, несмотря ни на какие угрозы, ни на пышные обещания.
Когда политические обстоятельства переменились, султан, пожелав склонить императрицу к миру, согласился на размен плененных и в письме поздравил государыню, что она имеет такого храброго генерала, как Зорич, который отверг все его предложения.
Государыня приказала справиться, и по справкам ей было доложено, что никакого генерала Зорича не было взято в плен, а взят майор Зорич.
Возвращенный в Петербург, Семен Гаврилович был представлен императрице.
— Вы майор Зорич? — спросила Екатерина.
— Я, Ваше Величество, — отвечал он.
— С чего же вы назвались русским капитан-пашею, ведь это полный генерал?
— Виноват, Ваше Величество, для спасения жизни своей и чтобы иметь счастье служить Вашему Величеству.
— Будьте же вы генералом, — сказала императрица, — турецкий султан хвалил вас, и я не сниму с вас чина, который вы себе дали и заслужили.
И майор был сделан генералом.
В описываемое нами время он жил в своем роскошном имении в Шклове.
Василий Романович Щегловский жуировал в Петербурге один.
Увлекшись «потемкинской затворницей», он добился ее взаимности, не жалея золота для матери «жар-птицы».
XVIII. В монастырь
Связь Калисфении Николаевны с майором Щегловским носила несколько иной характер, нежели ее мимолетные интрижки с другими.
Молодая женщина впервые увлеклась своим любовником, и увлеклась серьезно.
Происходило это, быть может, от их совершенно противоположных взглядов на жизнь и характеров.
Крайности, говорят французы, сходятся.
Калисфения Николаевна и Щегловский были несомненные крайности.
Он был образованный, начитанный идеалист, она — невоспитанная, полуобразованная, дитя природы, почти дикарка, обворожительная, полная неги восточная женщина.
Она жадно вслушивалась в его речи.
Он открывал ей новый мир, иной, нежели рисовала ей ее мать.
— Верите ли вы в любовь? — раз спросила она.
— Слышать от прелестнейшей из женщин такой вопрос по меньшей мере странно.
— Это любезность, а я хочу слышать прямой ответ.
— Тогда я спрошу вас, в свою очередь, что вы понимаете под словом «верить в любовь»?
— Ну, может быть, я не так выразилась, словом, я хочу знать, что вы думаете о любви?
— То, что думал Эзоп о языке, что есть худшего… — отвечал Василий Романович.
— Вы все шутите…
— Нисколько… Я говорю совершенно серьезно… Любовь есть все, что есть в мире великого, благородного, прекрасного, самого сладкого, самого сильного, словом, самого лучшего, если она искренняя, полная, то есть заключает в себе все чувства, из которых состоит и без которых не может существовать: доверие, уважение, безграничная преданность, доходящая до жертв и до самопожертвования.
— О, как хорошо вы это говорите! — воскликнула Калисфения Николаевна.
— А с другой стороны, любовь есть все, что есть лживого, низкого, презренного, то есть все, что есть худшего, если она служит для удовлетворения грубого инстинкта и проходящего каприза. Первая дает высшее счастье, которое лестно испытать на земле, а вторая оставляет разочарование, презрение, отвращение и горькие сожаления. Одна внушает великие мысли, другая дурные, низкие помыслы.
— Я в первый раз слышу такое прекрасное определение любви! — наивно воскликнула Калисфения Николаевна.
Действительно, в жизненной школе своей матери она не могла услыхать его.
Василий Романович посмотрел на нее с восторженным сожалением, но молчал.
— Отчего же не все понимают так, как вы, это прекрасное, возвышенное чувство… Отчего я не слыхала ни от кого такого чудного определения любви… Ужели все люди созданы для низменной любви…
— Увы, времена героев навсегда миновали, — отвечал Щегловский, — поэзия медленно умирает, как сломленный бурею роскошный цветок, вера в людях поколеблена, материализм торжествует всюду. Остались, без сомнения, и останутся и в будущем единичные личности, люди, преданные заветам прошлого, культу величайшей из религии, религии любви, но число таких отсталых, как принято называть их, людей уменьшается день ото дня. Скоро они будут так редки, как допотопные ископаемые. В наше время любовь — только удовольствие. Она подошла под вторую часть определения Эзопа: все, что есть худшее…
Василий Романович засмеялся.
— Вы смеетесь? — удивленно спросила его молодая женщина.
— Я действую в этом случае по методу Бомарше: он всегда спешил смеяться, чтобы не заплакать… Я думаю, что все-таки следует прикрывать легким газом печальную действительность…
Эти и подобные речи своеобразного поклонника увлекали молодую женщину, открывая ей совершенно новый мир, она пресытилась уже лекарством, прописанным ей ее матерью, ей хотелось новых, неизвестных ощущений.
Она нашла их в связи с Щегловским, связи, подбитой им подкладкой романтизма, самоотверженной, идеальной любви, не мешавшей стремиться к ее «апофеозу», как называл идеалист Щегловский близость к любимой женщине.
Калисфения Фемистокловна не присутствовала при этих разговорах дочери с Василием Романовичем, иначе бы она чутко угадала опасность от такого восторженного, или, как бы она назвала его, «шалого» человека.
Опасность действительно была, и вскоре сказались ее печальные результаты.
Влюбленный по уши в Калисфению Николаевну, Щегловский, не охлажденный даже близостью с ней, был болтлив, как все влюбленные.
Его восторженные отзывы о «потемкинской затворнице» возбудили над ним насмешки товарищей и дали пищу злым языком.
Сплетни о влюбленном в «прекрасную гречанку» майоре дошли до приближенных князя Потемкина, и эти последние не замедлили довести их до сведения светлейшего.
На последнего это известие не произвело, по-видимому, особенного впечатления. При его взгляде на женщин верность не считалась им в числе их прелестей. Качества женщины, по мнению Григория Александровича, заключались только в этих прелестях — женских же добродетелей он не признавал совершенно.