— Мне приходится читать и писать для папы, — продолжала я. — Боюсь, вскоре он не сможет выполнять даже основные обязанности в приходе. Что нам делать, если он полностью утратит зрение? Он не только лишится последних радостей и станет полностью от нас зависеть, чего он, как тебе известно, очень боится, но и будет вынужден отказаться от должности. Мы останемся и без его дохода, и без крыши над головой.
[2]
— В любой другой семье материальное положение спас бы сын, — заметила Эмили, качая головой, — однако наш брат ни на одном месте не сумел задержаться надолго.
— Но учителем в Торп-Грине он работает уже достаточно давно, — возразила я, раскатывая корж. — По-видимому, его высоко ценят. Хотя его доход едва покрывает его же расходы. Приходится признать, Эмили: если здоровье папы ухудшится, вся тяжесть домашнего хозяйства ляжет на наши плечи.
Наверное, давление долга я ощущала сильнее, чем брат и сестры, потому что была старшим ребенком — из-за трагедии и утраты, а не по праву рождения. Моя мать, о которой я сохранила лишь самые смутные воспоминания, дала жизнь шести погодкам и скончалась, когда мне было пять лет. Мои возлюбленные старшие сестры Мария и Элизабет умерли в детстве. Мы с братом и младшими сестрами, обученные отцом и воспитанные строгой, но любящей теткой, переехавшей к нам, нашли убежище в восхитительном мире книг и фантазий. Мы бродили по пустошам, рисовали карандашами и красками, с одержимостью читали и писали и все как один мечтали со временем издать свои произведения. Хотя наша общая мечта стать писателями никогда не угасала, ее давно сменила суровая действительность: нам всем приходилось зарабатывать на жизнь.
Лишь две профессии были возможны для меня и сестер — учительницы и гувернантки, и обе предполагали рабскую зависимость, которую я презирала. Одно время я верила, что лучше всего создать собственную школу. Именно с целью усовершенствования своих знаний французского и немецкого, дабы с большей вероятностью привлечь учеников, мы с Эмили три года назад отправились в Брюссель, где я одна осталась еще на год. Вернувшись, я попыталась открыть школу в хауортском пасторате, но, несмотря на все мои усилия, ни один родитель не пожелал отправить ребенка в такое захолустье.
Я не винила их. Хауорт — всего лишь деревушка в Северном Йоркшире, на краю света. Зимой там все покрывается снегом, холодный и безжалостный ветер утихает только летом. Железной дороги нет; ближайший город, Китли, находится на расстоянии четырех миль. За пасторским домом и вокруг него — безмолвные, обширные, бесконечные, продуваемые всеми ветрами вересковые пустоши. Мы были единственной образованной семьей во всем нашем болотистом приходе. Не всякий взор способен разглядеть красоту, которую мы с братом и сестрами находили в безбрежном, суровом, безрадостном пейзаже. Для нас пустоши всегда были раем, пристанищем, где наше воображение вырывалось на волю.
Пасторский дом — двухэтажное симметричное здание из серого камня, построенное в конце восемнадцатого века, — располагается на гребне холма с изрытыми крутыми склонами. Здание выходит на небольшой квадрат неухоженной лужайки, с другой стороны которой — низкая каменная стена, ограничивающая тесное, заросшее сорняками кладбище перед церковью. Садоводством мы не увлекались — климат поощряет только мхи, что устилают влажные камни и почву, — и потому у нас росло лишь несколько ягодных кустов, да еще боярышник и сирень вдоль покрытой гравием дорожки, очерчивающей полукружье.
Хотя садом пренебрегали, о доме нельзя сказать того же. Все в нем дышало любовью и безупречной чистотой, от сверкающих окон в георгианском стиле до полов из песчаника на кухне и в комнатах нижнего этажа. Отец боялся огня (и опасного сочетания детей, свечей и занавесок), а потому у нас всегда были внутренние ставни вместо занавесок и всего пара небольших ковров — в столовой и в отцовском кабинете. Голые стены выкрашены в чудесный серо-голубой цвет. Все комнаты на нижнем и на верхнем этажах небольшие, зато пропорциональные, мебели мало, но солидная: набитые волосом кресла и диван, столы красного дерева и несколько книжных шкафов с классическими произведениями, которые мы любили с детства. Пасторский дом, не роскошный ни по каким меркам, все же был самым большим в Хауорте и потому выделялся из всех; в лучшем мы не нуждались и всем сердцем любили каждый его уголок.
— Отец уже семь месяцев обходится без помощника, — посетовала я, — если не считать преподобного Джозефа Гранта из Оксенхоупа, который так занят своей новой школой, что толку от него не много.
— Разве папа не встречается завтра с кандидатом на место викария?
— Встречается, — подтвердила я. Мне было кое-что известно об упомянутом джентльмене, поскольку последние несколько месяцев я вела переписку отца. — С мистером Николлсом из Ирландии, он откликнулся на папино объявление в церковной газете.
— Возможно, он окажется тем, кто нужен.
— Надежда умирает последней. Хороший викарий поможет папе выиграть время, пока мы решим, что делать дальше.
— Хорошие викарии давно повывелись, — с тягучим йоркширским акцентом произнесла Табби, наша седовласая служанка, которая, прихрамывая, внесла на кухню корзину яблок из кладовой. — Нонешние молодые священники слишком уж заносятся и на всех смотрят сверху вниз. Я простая служанка и потому не стою доброго слова. Вдобавок они постоянно бранят йоркширские обычаи и йоркширцев. Валятся как снег на голову, напрашиваются к пастору на чай или ужин, бесстыдники! И все только ради того, чтобы доставить женщинам побольше хлопот.
— Все бы ничего, если бы наше угощение пришлось им по вкусу, — подхватила я. — Так ведь они то и дело жалуются!
— Разве сравнишь этих юнцов со старыми священниками! — вздохнула Табби. Она грузно опустилась на стул и взялась за чистку яблок. — Те умеют себя держать и одинаково обходительны с людьми всякого звания.
— Табби, а почту не принесли? — спросила я вдруг, взглянув на часы над каминной доской.
— Принесли, да только для вас ничего нет, bairn.
[3]
— Ты уверена?
— Я похожа на слепую? Да и кому вам писать? Письмо от вашей подруги Эллен пришло всего пару дней назад.
— Да, верно.
— Только не говори, что до сих пор ждешь письма из Брюсселя, — вмешалась Эмили, резко на меня посмотрев.
Мои щеки загорелись, на лбу выступила испарина. Я заверила себя, что во всем виноват пылающий очаг, а фраза сестры и ее пронзительный взгляд ни при чем.
— Нет, конечно нет, — солгала я, промокнув лоб уголком фартука.
Очки запорошило мукой. Я сняла их и осторожно протерла.
На самом деле в нижнем ящике моего комода лежало пять драгоценных писем из Брюсселя, посланий от одного мужчины, которые перечитывались снова и снова так часто, что угрожали протереться на сгибах. Я мечтала о шестом письме, однако после пятого в бесплодном ожидании прошел целый год. Я чувствовала взгляд Эмили; она знала меня лучше всех и ничего не упускала. Но прежде чем она сказала что-то еще, проволока дверного колокольчика задрожала и раздался мелодичный звон.