Дружеская приязнь в его взгляде согрела мне сердце.
— Великолепно, месье.
— Из шкатулки выйдет превосходная бонбоньерка, — объявил он.
Это весьма обрадовало меня, поскольку мне было известно, что он обожает сладости и любит делить их с другими.
— Еще раз спасибо. Ваш подарок, mon amie, — идеальное завершение прекрасного дня.
Я улыбнулась. В прошлом он столько раз обжигал меня холодно-вежливым, яростным или презрительным взглядом! А теперь называет «mon amie». Я уже понимала, что это выражение означает большую степень близости и приязни, чем английское слово «друг». В тот миг я ощущала себя совершенно счастливой и легкой, как воздушный шар, готовый взмыть в небо.
Через несколько недель меня вызвали в библиотеку месье. Я застала его за столом, он что-то правил в бумагах.
— А! Мадемуазель Шарлотта. Вот и вы. Пожалуйста, закройте дверь и сядьте.
Повинуясь, я опустилась на стул напротив его стола и улыбнулась, заметив, что из-под черного сюртучка выглядывает цепочка, которую я смастерила.
— Хочу поговорить с вами. Я кое-что прочел.
Он вынул из ящика три небольшие переплетенные рукописи и положил на стол. Я узнала их, и у меня от волнения перехватило горло. Это были мои рукописи, несколько образцов моих ранних работ, которые я привезла из дома и отдала месье Эгеру неделю назад. Теперь, когда его английский стал достаточно хорош и он мог разобрать смысл, я решила разделить с ним эти стихийные творения своей юности. Бросив взгляд на его лицо, я горько пожалела об этом.
— Они не понравились вам, верно? Вы сочли их идиотскими и глупыми.
— Совсем наоборот. Пока я не слишком силен в английском, так что понял далеко не все. Но они кажутся мне довольно милыми, полными юности и жизни. Особенно смелым и фантастичным, а также крайне забавным мне показалось «Заклятие»
[50]
— и в то же время мучительно непостижимым.
— Непостижимым? Забавным? — Мое сердце сжалось; эта история задумывалась как захватывающая и драматичная, а не юмористическая. — И… полными юности?
— Да. Но этого следовало ожидать. Вы ведь создали их в юности? У вас не было ни направления, ни руководства. Одно только желание творить и любовь к словам. Вы описывали то, что занимало ваше сердце и ум. — Последовала пауза, во время которой он достал сигару из коробки на столе. — Вы не против, если я закурю, мадемуазель?
Будучи вне себя от горя, я покачала головой.
Он достал и закурил сигару. Затянувшись и выпустив душистую струю дыма в комнату, он продолжил:
— Просветите меня: что сейчас занимает ваше сердце и ум, мадемуазель? Если не считать сочинений, которые вы мне пишете, какие темы вы хотели бы исследовать в поэзии и прозе? Какими историями вам не терпится поделиться?
— Никакими, месье.
— Не верю. Такая страсть к литературному творчеству не могла просто высохнуть и иссякнуть.
— Это было юношеское увлечение, месье; увлечение, оставшееся позади.
— Тогда почему вы показали мне эти рукописи?
— Не знаю.
Он нетерпеливо фыркнул.
— Вы лжете или мне, или себе, мадемуазель. Вам было интересно мое мнение, а когда оно вам не понравилось, вы покраснели и стыдливо отреклись от своей цели, словно мышка, шмыгнули в норку.
Он был прав, но я не могла этого признать.
— Моя цель — управлять школой. Это лучшее и единственное доступное мне занятие.
— Говорят, вы неплохая учительница, и все же, повторюсь, преподавание не исключает сочинительства. Главное — умело организовать время. — Он откинулся на спинку стула и взглянул на меня. — Вы знаете, кем я мечтал стать в юности, мадемуазель?
— Нет, месье.
— Барристером.
— Барристером? — удивилась я. — В самом деле?
— Я вырос в богатстве и процветании, с самыми радужными видами на будущее, мог поступить в любой университет, который мне понравится, и стать кем угодно. Но однажды мой отец — он был ювелиром и весьма заботливым и щедрым человеком — одолжил большую сумму денег попавшему в беду другу и потерял все.
— Все, месье?
— Все. Мое будущее решительно переменилось. Я оказался простым подростком без профессии, плохо подготовленным к жизни. Отец послал меня в Париж искать богатства. Я поступил в секретари к солиситору и таким образом причастился юридического мира, куда меня так влекло. Но теперь у меня не было ни времени, ни денег для реализации мечты детства. И потому я начал учить. Единственным удовольствием, которое я мог в то время себе позволить, были визиты в «Комеди Франсез» в качестве клакера. Любовь к залу суда и сцене мне пришлось перенести на классные комнаты и аудитории.
Наверное, уместно было выразить сочувствие, но я выпалила:
— Возможно, это эгоистично, месье, но я не могу горевать о вашей утрате, поскольку она стала моим приобретением.
Он засмеялся.
— И это ваш ответ на мою печальную повесть?
— Простите. Я скорблю вместе с вами. Вы сожалеете, месье, что отказались от мечты?
— Нет. Я очень счастлив тем, что имею. К чему оглядываться в прошлое и гадать, что могло бы случиться? Но что верно для меня, необязательно верно для вас, мадемуазель. Вы еще не начали свою карьеру. Вы действительно хотите посвятить себя преподаванию?
— Я… я не знаю, месье.
Он поднялся, обогнул стол и замер прямо передо мной, опершись на стол; его туфли почти касались моих, темные складки длинного сюртучка скользили по юбкам моего черного платья. Так он стоял, курил и размышлял, всего в нескольких дюймах от меня. Какое-то время в комнате раздавалось лишь размеренное тиканье часов на каминной доске, которое не поспевало за лихорадочным биением моего сердца. Наконец он произнес:
— Я прочел ваши ранние работы, и ваши нынешние работы мне хорошо известны. Могу я быть с вами честным, мадемуазель? Могу я разделить с вами свои истинные впечатления?
— Прошу вас, месье.
— Ваше творчество я нахожу замечательным. Думаю, вы обладаете признаками гения.
У меня перехватило дыхание.
— Гения, месье?
— Да. И я уверен, что дальнейшие упражнения могут развить этот гений в нечто драгоценное.
Мысленно я смаковала слово «гений». Всю жизнь я верила, что, как и остальные члены моей семьи, обладаю даром, но до сих пор он оставался непризнанным и незаметным. В моих жилах вновь с полной силой заструились честолюбивые мечты, и все же что-то мучило меня.